После ужина, дотопив печь, Настя уложила спать девочек и стала убаюкивать малыша. Максим включил телевизор, но негромко, так, чтобы музыка никому не мешала.
Чадин вышел на улицу, постоял на крыльце, вслушиваясь, впитывая тишину и озирая звездное небо. Поселок светился бесчисленной россыпью огней; в конуре гавкнул и заскулил пес; вдалеке гудела машина. Чадин сошел с крыльца, не веря тому, что это он стоит здесь, что это вот сурово темнеющее на сопках впереди, на восток от поселка, сплошное, достающее чуть ли не до середины неба и касающееся звезд — и есть та самая тайга, куда он так стремился. Теперь он здесь, и все треволнения позади. Но Чадина неожиданно опять укололо сожаление о чем-то… О чем же? Если правда, что жизнь и заключается в недосягаемом, никогда полностью неосуществимом и в постоянном стремлении к этому, то ему, можно сказать, кое-что удалось — он достиг известных благ… Апатия еще не размагнитила его, в нем жила определенная хватка, хотя он и устал. Такая уж у него работа. Об этом он как-то обмолвился Шуре. Та съязвила: «Бедненький, на износ работает…» Он помнит: в нем вспыхнула злоба на нее. Теперь он подумал, что и ей ведь не легко, но она умалчивает об этом. И сейчас он пожалел ее. И… тут же вспомнил Улю, ее наивно-удивленные глаза; но вот что всегда смущало его: ее взгляд, пусть наивный немного, но такой, словно она в душу заглядывает. И однажды он понял, что с нею будет непросто…
Но сейчас об этом ни к чему. Спать! И ничего не надо, ничего! Хорошо выспаться, а завтра…
В предвкушении завтрашних, новых сюрпризов, почти счастливый, Чадин вернулся в дом.
Постелили ему в зале, на диван-кровати; и все так чисто, опрятно, не хуже, чем в его городской квартире, и он испытывал блаженство, что все отлично устроилось, и вот она, царица-тайга, рядом, а он в тепле, у гостеприимных людей, и они уже чем-то очаровали его: не дотошны в расспросах, приняли радушно и просто, как своего, и, кажется, довольны им, так ведь и он не охламон какой-нибудь, знает, что к чему, и еще в машине посулил хорошую плату за любой угол, а то, что Максим в ответ усмехнулся криво, вполне резонно: не все горожане столь щедры, и они, сельские, знают об этом, но показывать это не принято…
Чадину нравилась сейчас своя щедрость. Ребятишек он одарил гостинцами, какие имел, хозяев угостил красной икрой, балыком и чешским пивцом. Получилось маленькое семейное торжество. И он был здесь своим.
Чадин перевернулся на правый бок и закрыл глаза. Ему хотелось уснуть крепким здоровым сном, без сновидений, как он спал когда-то, в отчем доме; хотя, может быть, таких снов никогда и не было, и только все прошедшее кажется таким, каким выдумываешь его себе на утешение. Теперь он крепко засыпал, когда выпивал немного, но вот сейчас и это не помогало: он гнал от себя мысли, хотел не думать и еще больше думал, и все о том, как он удачно все устроил и какой он предусмотрительный. Он научился угадывать «нутро» людей. Так ему казалось. Где что в цене — он тоже умел определить с ходу. И себя показать умел. А когда-то он был таким же наивным, как эта Улька… Ну что она понимает? «Вот именно: что-о…» — подумал Чадин и усмехнулся, открыв глаза.
Сквозь обтаявшую наледь окна щетинилась игольчатыми лучиками яркая высокая звезда. Полночная звезда над тайгой… Он подумал, что в этом есть нечто поэтичное. Ночь мороза, снегов, звезд и бессонницы. Как это у Блока? Снежный ветер, твое дыханье, опьяненные губы мои, Валентина, звезда, сиянье… Чадин растревоженно вздохнул. Он любил стихи, сам когда-то пробовал подражать Исаковскому, сочинял стишата на песенно-лирический лад. Теперь об этом и вспомнить-то смешно, но все же было нечто и хорошее в этом сочинительстве. Было — это точно.
Нет, прочь всякие думы!
Он опять смежил веки. Уснуть! Выспаться. У него все хорошо, все ладом идет. Не за тем он перся сюда, за несколько сот километров, чтобы растравлять себя какой-то лирикой воспоминаний. За стенами этого прочного дома, на сопках и в распадках стынет вековая тайга; она полна сурового величия. Надо быть достойным ее, надо укрепить себя…
Ему снился нескошенный ромашковый луг, белые ромашки шевелил ветерок, и шел он по непримятой траве босиком, совсем еще юнец, статный, ловкий, в белой рубашке, и откуда-то наплывала музыка, что-то несказанно-дорогое, знакомое слышалось в этой мелодии, и так все сливалось в один лад — и эта музыка, и его молодость, и зеленый луг в белом цвету…