Ветер к полудню все больше сатанеет, нагоняет туч, все мрачнее становится тайга, и все грозней перекатывается по кедровым вершинам глухой рокот. Похоже, что собирается дождь.
Тихон и Федор в потных рубахах тяпают топорами по хилым деревцам, срубают под самый корень. Тихон немного выдвинулся вперед, Федор поотстал да и подленивается, и все чаще напоминает:
— Тишка, а не пора ли нам кишку заморить, а?
Тот спокойно отвечает:
— Успеешь натрескаться. Жрать не рыгать — можно подождать.
— У, жилистый сухарь, мать твою за ногу! А ну как ливень припустит?
— Испугался, ливня… То ж милое дело — дождик в таку пору.
— Он нам всю обедню испортит, чурбан!
— Набьешь брюхо, не переживай.
Федор сочно сплевывает, что-то бурчит и вяло машет топором; на нем рубаха сливового цвета, потемневшая на спине, и кирзовые сапоги. Он то и дело утирает влажным платком загорело-багровое лицо, раздавливая липнущую мошку и комарье, которых и порывы ветра не могут отогнать от человека, хотя немного все же рассеивают их.
Тихон суше, потеет меньше, его желтая рубашка только под мышками потемнела слегка, и комары не так донимают его, и удары отточенного, как бритва, Тихонова топорика сноровисты, точны и крепки; он лишь изредка поправляет фуражку-форменку, поплевывает на ладонь и неутомимо крушит перед собой густую поросль лозняка.
Просека тянется круто вверх, на сопку, а тут низина, глушь; пахнет растоптанной листвой, дудником и чистецом. Кедры и лиственницы раскачиваются под напором ветра, угрожающе шумят-стонут, а тучи бегут по небу так низко, что кажется, задевают макушки деревьев.
Тихон наконец-таки разгибается, оглядывает порубку и оценивает:
— Ну что ж, неплохо как будто, во-он куда продвинулись. Теперь можно и перекусить.
— То-то же, а то хватаем, хватаем… Для себя, что ли?
Тихон удивленно глядит на взопревшего гладкого Федора и насмешливо замечает:
— А ты шустряк, как я погляжу… Хватаешь, значит, для себя только?
— А будто ты нет?
— Я государственное дело делаю, пенек ты еловый.
— Ну а я, по-твоему, свое?
— На своем бы ты и рубаху исподнюю снял…
— Будя, будя, не учи, слыхали.
— Не учу, а правду говорю, пенек.
— Ишь правдист какой! Твоя правда стоит три копейки…
— Умен ты больно, как тебя послухать… Только не в ту сторону умишко твой повернут…
— А мне плевать!
— Во-во, любезный ты мой напарничек, это ты верно брякнул: плевал ты на все…
— Чего ты приколупался до меня, как пьяный до столба?
— Потому что ты и есть столб телеграфный, гудишь только, и ничем тебя не проймешь…
Так они идут потиху и беззлобно перебраниваются, пока не выходят на открытую светлую поляну, где стоит мотоцикл и пасется Сокол, позванивая медным колокольчиком, подвешенным у него на шее. Тут и вовсе хорошо: гуляет ветер, пригибая лесные травы и цветы к самой земле, ни гнуса, ни комара, тут вольнее дышится и людям и животному, и жеребчик щиплет и щиплет, не отрываясь и выбирая травку по вкусу.
Тихон и Федор располагаются в облюбованном месте и почему-то медлят с обедом; оба облегченно напеременку вздыхают, блаженствуют, поглядывают на небо в тучах и сосредоточенно молчат. Федор закуривает; зелье это он употребляет редко, да и то по-особенному: в длинный, самодельно-самоцветный мундштук вставляет сигарету с фильтром и, прикурив, делает коротенькие затяжки, будто боится табачного дыма; чмок-чмок и тут же пуф-ф синеватый клубочек изо рта, чмок-чмок и пуф-ф… Вроде бы балуется.