— «Кто потревожит царя и смутит его царствие, тот не имеет оправдания!» — зачитал он. Взглянул на Никона.
Никон улыбался. Одним ртом улыбался, а глаза поблескивали холодно.
— Истинно, истинно так: не имеет оправдания! — Алексей Михайлович тоже заулыбался, закивал головой одобрительно.
И духовные отцы тоже одобрительно, радостно головами замотали.
— Чего достоин Никон? — повысив голос, вопросил патриарх Паисий.
Выслушали перевод архиереи, засопели, заерзали. Морщат лбы, скребут бороды, вздыхают. Заворчали робко:
— Расстричь…
— Сана лишить…
— Отлучить…
В рот Паисию косятся, его решение угадать хотят.
— Да будет отлучен и лишен священнодействия, — твердо сказал по-гречески, а потом по-русски Лигарид. Захлопнул книгу, бережно защелкнул застежки. Выслушал бормотание александрийского патриарха, лицо которого расслабилось, стало довольным. Перевел: — Такова воля вселенских судей. Никон… — обратился к опальному русскому патриарху.
Но тот, повернувшись так резко, что ангелы, вышитые на крыльях клобука, прочертили вокруг лица смазанную белую полосу, уже шел к выходу. Не останавливаясь, прошипел желчно через плечо:
— Вы на меня пришли, как фарисеи на Христа!
Ожег собор взглядом, погасил радостные улыбки в глазах судий. И вышел.
Эконом Феодосий, кругленький, румяный, руки в рукава ряски вложены, поднял в первый раз за весь день глаза, задержал взгляд на Лигариде, но тут же спрятал его. Поклонился собору и утицей, вперевалку, побежал за своим владыкой.
На крыльце Никон остановился, глубоко вдохнул пряный морозный воздух. Благовестили к вечерне. Дробился, отскакивал от кремлевских стен говорок колоколов. Гомонили на шеломе Ивана Великого галки. Грызлись возле Царь-пушки облезлые, заблудшие собаки. Мирно, благостно!
Никон поежился, пошел по утоптанному снегу к Никольским воротам. Шел широко, выбрасывая далеко вперед посох, сбивая им с пути промерзшие звонкие яблоки конского навоза. Черной унылой цепочкой брели за ним монахи Воскресенского монастыря.
Возле крыльца покоев, отведенных ему, патриарх остановился. Посмотрел на тяжелую дубовую поперечину, которой были заложены кремлевские ворота: значит, опять припас из монастыря не привезли. Спросил Феодосия, не повернув к нему головы:
— Не отпирали?
— Не отпирали, — опередил эконома чей-то радостный голос.
Никон нахмурился, обернулся на голос.
Стрелец — веселые синие глаза, рыжая раздерганная борода — на бердыш навалился, шапку на ухо сбил, красным пухлым носом шмыгает.
— Ну?! — Никон помрачнел.
— Заперты ворота, говорю, едрена Матрена, — ухмыльнулся стрелец. Рот большой, губастый; в ряде крупных желтых зубов черные дырки. — И мост перед воротами разобран, так-то вот, святейший!
— Кто таков? Пошто дерзишь? — Патриарх пристукнул посохом.
— Ай не узнал? — удивился стрелец. — Арсений я. Ты еще меня с отцом Аввакумом в студеные края отправил как-то. Запамятовал?.. А я вот помню. Кажный день, почитай, тебя поминал, кажный день, как богу душу отдавал, с тобой по-матерному толковал. — Стрелец говорил посмеиваясь, ласково, но голос у него был нехороший. Ехидный голос. — Вспоминал тебя, когда корье жрал, когда на Байкал-море тонул, когда, иззябший, в сугробах валялся, по трое ден не емши, когда за манну небесную дохлую волчатину признавал. Ох, как сладко я тебя поминал! — Арсений крепко зажмурился, покачал медленно головой.
— А распопишка? — усмехнувшись, полюбопытствовал Никон.
— Аввакум-то? — стрелец открыл глаза и даже замер, восхищенный. — У-у-ух! — выдохнул он с восторгом. — Как ты еще жив остался после его поминок?! Куды мне с ним тягаться! И нонешним годом, когда его расстригли да в колодники определили, славно тебя благословлял. Носатый, грит, пузатый еретик, вор, блуднин сын, собака поганая, триехидна латинская… — радостно выкрикивал стрелец в лицо патриарху.
— Вижу, хорошо запомнил, — Никон поморщился. — Ну, помни меня и впредь! — Он наотмашь, с силой ударил Арсения в зубы.
Стрелец выронил бердыш, отлетел к стене, но тут же присел, изготовился к прыжку.
Никон, не глядя на него, прошел в сени. За ним, не поднимая голов, скорбными тенями скользнула монастырская братия. Арсений замычал, выплюнул в снег зуб и, взвыв, сдернул шапку, уткнулся в нее лицом.
А патриарх, пока шел узкими тесными лестницами, пока входил в свою душную келью, пока размашисто клал кресты перед черным ликом нерукотворного Спаса да отбивал поклоны, и потом, сев к столу, наблюдал, не видя, как суетится Феодосий, накрывая на стол, все думал об этом стрельце, и не о нем даже, а о бесноватом протопопе Аввакуме, которого вызвал в памяти стрелец. Когда же это было? Да, тринадцать годов назад. Время-то, время-то как летит…