Зубкова пришла минут через двадцать, с эмалированным ведром воды. Гимнастёрка свежая, волосы мокрые. Лицо за ночь не сильно изменилось — те же синяки под глазами, тот же узкий рот. Только злость, кажется, стала чуть глуше.
— Уже на ногах? — спросила она, не удивляясь.
— Так точно.
— Голова?
— В порядке.
Она поставила ведро на крыльцо, отошла на пару шагов, осмотрела меня и велела:
— Походи.
Я прошёлся по двору туда-сюда. Прямо. По одной линии. Она смотрела.
— Нормально, — оценила она. — Здоров.
— Не помню ниче, — напомнил я.
— Вспомнишь, — отмахнулась она. — Щас записку дам.
Какую? Типа больничный лист?
Она зашла в хату, через минуту вышла с обрывком серой бумаги. Карандашом — корявыми, быстрыми буквами — три строки и подпись.
— Спасибо, доктор.
— Не болей, — приказала она и ушла в хату. Я постоял ещё секунду, посмотрел на её спину — узкую, прямую, в сухой гимнастёрке. Подумал, что Зубкова сейчас пойдёт к раненому, и работа у неё на сегодня уже началась.
Подумал и вышел со двора. Так, а как мне до позиций добираться?
Деревня называлась Татарка — это мне рассказал дед Митрич, везущий на позиции пару ведер молока и три мешка картошки. Торгует, но частным извозом не промышляет — согласился довезти бесплатно.
Дорога была оживленнее, чем вчера вечером. Подводы ездили туда-сюда: пустые и с ранеными — в сторону хат, с тюками и мешками — как у Митрича — обратно. Подвода тарахтела. Пыль вставала за нами лёгким облаком и медленно оседала.
— Не думал уж, что еще до войны доживу, — спокойно рассказывал Митрич. — Я ж, мать ее, в Империалистическую воевал, потом — в Гражданскую. Думал — детям да внукам не придется, а немцы, суки недобитые, вон че творят! — он кивнул на запад, где продолжала время от времени работать артиллерия.
— Я бы и сам ружо взял да с вами, сынки! — вздохнул дед. — Но куда уж мне? Вон — с палочкой кое-как ковыляю.
— Не, бать, — покачал я головой. — Ты свое отвоевал, наш черед теперь. Тяжко будет, но наваляем немчуре так, чтобы хватило лет на восемьдесят.
— А чей-то на восемьдесят? — хмыкнул Митрич. — Ты давай не филонь, бей так, чтобы на полные сто!
— Постараюсь, бать, — пообещал я.
Сделаю, что смогу.
Вокруг проплывала степь — сухая, пожелтевшая, в полыни. Скрипели цикады, слева, метрах в двадцати, проскочил суслик — встал столбиком, проводил нас взглядом, нырнул обратно. Природа жила, ничего не желая знать о войне.
Я думал о Зубковой. О том, что в этой войне — до сорок пятого ещё четыре года, и доктор до тридцатилетнего возраста может быть доживёт, а может быть и нет. Подумал и выбросил из головы — незачем.
Дорога поднялась на пологий бугор, и я увидел позиции.
Окопная линия тянулась километра на полтора, ломаной зигзагообразной линией. Не сплошная — в нескольких местах разорвана, хорошо видно где. Слева на пригорке — наблюдательный пункт, замаскированный кустами. Дальше — пулемётная точка, по силуэту узнал «Максим». Ещё дальше — ход сообщения вглубь, к чему-то, что я с подводы не разглядел. Тыловая позиция, скорее всего.
Я смотрел и автоматически отмечал.
Окопы выкопаны слабо. Бруствер местами высокий — заметный издалека, демаскирует. Проходы между ячейками не углублены — значит, чтобы перейти из одной в другую, нужно высовываться. Маскировка пулемёта — почти отсутствует, при первом же серьёзном накате его обнаружат.
В моём времени за такие позиции командир получил бы выговор. Здесь, видимо, копать было некогда — люди прибыли недавно, а фронт пришёл быстрее, чем предполагалось. Подумал. Сделал себе галочку: ничего вслух. Наблюдай, молчи, копируй то, что делают другие. Что вижу — слышу, то и использую. Но окоп под себя сделаю как надо и научу тех, кто сам попросит — наука нехитрая, не подозрительно.
Подвода остановилась у ложбины. Той самой, кажется, что и вчера, или соседней — я плохо запомнил. Митрич тоже сошёл, кому-то крикнул, ему ответили. Я слез, отряхнулся, оправил гимнастёрку, пожал руку старику и пошёл искать старшину.
Старшина нашёлся в землянке, врытой в пологий склон. Землянка крепкая, добротная — я отметил машинально, по углу схода и по тому, как уложены брёвна. Кто-то здесь поработал руками, и руками умелыми.
Внутри было сумрачно, пахло махоркой, сапожной мазью и керосиновой лампой. Старшина — крепкий мужик лет под сорок, плотный, с тяжёлыми плечами и широкими ладонями — сидел на ящике и чистил снятый с левой ноги сапог. Лицо у него было сосредоточенное, нос длинный, на левой щеке — старый, довоенный шрам от подбородка к скуле, тонкий, бледный.