Дон Хайме выразил ей свои соболезнования, как будто у нее кто из родни умер, и Дамарис была ему искренне благодарна за то, что он всерьез принимает ее чувства. Не то что донья Элодия – пока Дамарис рассказывала ей, как все это случилось, ее вдруг охватило чувство вины: это ведь у нее собака убежала, это она сама оставила попытки ее найти, сама потеряла всякую надежду. Донья Элодия выслушала рассказ молча, а затем горестно вздохнула, словно смирившись, вконец обессилев от тягот жизни. От помета в одиннадцать щенков остался только один – кобель, которого она оставила себе. И теперь Дамарис, когда ей случалось пойти в соседний городок, старалась обойти ресторанчик стороной, потому что смотреть на этого пса ей было бы больно.
Ну и поскольку последним, чего ей тогда не хватало, стали бы язвительные комментарии Люсмилы, Дамарис ни слова не сказала об этой истории никому из родных, даже тете Хильме.
Однако Люсмила все равно узнала. Возвращаясь с рыбалки, Рохелио случайно столкнулся в рыбацком кооперативе с ее мужем, они разговорились о том о сем, так что он и сам не заметил, как выболтал все о суке: что та убежала, что они ее искали и как долго. Уже к ночи Люсмила позвонила Дамарис на сотовый.
– Вот потому-то мне и не нравятся эти животные, – припечатала она.
Дамарис вообще-то не поняла, по какой именно причине: по той ли, что те могут потеряться в лесу, или по той, что они погибают, но пояснений просить не стала, поинтересовавшись только, звонила ли Люсмила на этой неделе отцу.
Смерть сеньора Хене выглядела весьма странной. Никто так и не узнал ни что с ним, собственно, случилось, ни каким образом он оказался в море. Практически полностью парализованный, двигать он мог исключительно пальцами. Большинство людей решило, что он покончил с собой, скатившись на своем инвалидном кресле со скалы, но Дамарис и Рохелио знали, что сделать этого он просто не мог. Движок у инвалидной коляски был недостаточно мощным, и если бы сеньор Хене попытался это устроить, то он бы просто-напросто застрял в золотых сливах, росших по краю обрыва. Такое уже случалось: вовремя затормозить ему не удалось, и Рохелио собственными руками вытаскивал его из зарослей. Нашлись, правда, и те, кто решил, что с обрыва его столкнула сеньора Роса, по словам одних – из жалости, а по мысли других – чтобы избавиться от обузы.
Версия о том, что кресло столкнула сеньора Роса, казалась Рохелио вполне правдоподобной, потому как крыша у нее совсем уже съехала. Дамарис этого не отрицала, но все-таки твердо стояла на том, что, какой бы полоумной она ни была, не ее это рук дело. Если уж она не может обидеть даже мышек-полевок, устроивших гнезда у них в чулане, кузнечиков, проедавших дырки в одежде, и гигантского размера моль, похожую на летучую мышь и пугавшую ее по ночам, то уж убить мужа она тем более не способна.
Как бы то ни было, когда сеньор Хене пропал вместе с инвалидным креслом и вверху на скалах никаких его следов обнаружить не удалось, Рохелио первым сказал, что он, должно быть, не на земле. Деревенские мужики, помогавшие в поисках, его не поняли.
– Будь он здесь, на горе, – пояснил тот, подняв взгляд к небу, – то давно тучей стервятники бы носились.
И это прозвучало так убедительно, что мужики только переглянулись, словно говоря: «Да как же мы сами не догадались?» – и Дамарис охватила гордость за своего мужа.
Дамарис смогла увидеть тело сеньора Хене сразу, как только его подняли из моря и выгрузили на берег. Мертвое тело казалось еще более белым, чем он был при жизни, белее, чем что-либо виденное Дамарис в жизни. Кожа с него сползала клочьями, как с наполовину очищенного апельсина, пальцы на руках и ногах были обглоданы морскими тварями, глазницы – пусты, живот – раздут, а рот – раскрыт во всю ширь. Дамарис в этот рот заглянула. Языка не было, а из глотки поднималась какая-то черная жидкость. Пахло гнилью, и ей почудилось, что оттуда того и гляди то ли начнут выпрыгивать, поднявшись из живота, рыбки, то ли прорастет вьюнок.