Когда «отец» — или «батько», как его часто называли, — был дома и люди видели свет в его окнах, к нему захаживал каждый, кто хотел. Под дымоходом вечно кипел самовар, подавали чай, всякий курил, что хотел и что приносил с собой, а закусывали хлебом, копченым салом, какой-нибудь рыбой и мочеными яблоками.
Приходившие обычно шапок не снимали, а если все места были заняты, пристраивались на краю стола или на полу. Здороваться с хозяином было не обязательно.
Евлашевский в рубахе навыпуск, обложенный с ног до головы книгами, раскинувшись, возлежал на тахте с неизменной гитарой под боком. Среди гостей, как равный среди равных, вертелся Ванька, вмешиваясь, когда ему это нравилось, в разговор, причем каждый, кому это нравилось, мог оттрепать его за уши.
На этих вечерах господствовала неограниченная свобода, сменялись гости, менялись предметы разговора; Евлашевский умел так вставить слово, что всегда производил впечатление. Если это ему было не на руку, он молчал и никто не мог вытянуть из него ни слова; когда не хотел говорить — он пел…
В те дни, когда старые его поклонники приводили новых, молодых, выступление хозяина было более старательно обдумано и рассчитано на эффект; тем не менее принятый порядок полностью никогда не менялся.
Чаще всего спорили на отвлеченные темы, но, бывало, доставалось и людям. Кружок Евлашевского, достаточно многочисленный и разношерстный, тем не менее не охватывал всю киевскую молодежь. Существовали и более мелкие кружки, были и молодые люди, вообще державшиеся особняком.
Однажды, вскоре после происшествия в парке, разговор зашел о «непосвященных», то есть не участвующих в кружках, и кто-то вспомнил Дорогуба как студента, который в своем усердии доходит до смешного: не пропускает ни одной лекции, приходит заблаговременно, лихорадочно записывает все, что говорит лектор, — словом, высмеяли педанта.
— Говорите, что хотите, — произнес некий Зыжицкий, — но такое трудолюбие свидетельствует об ограниченном уме, слабых способностях и робости духа…
— Да, ты хорошо его охарактеризовал, — отозвался с тахты Евлашевский, бренча на гитаре, — но не полностью. Ого, в нем скрыто нечто большее!
Все ждали, что сейчас он откроет скрытое, но вместо этого он стал напевать песенку. К нему подсел Зыжицкий.
— Что вы имеете в виду? — спросил он.
— Интересуешься? — не отрывая глаз от гитары, сказал хозяин. — Гм!.. Это та еще пташка! Знаешь, что он за пташка? Для чего он так старался втереться к Геле, подсмотреть, что мы делаем на наших вечерах? А как слушал… Кто-то сказал бы, что его послали с определенной миссией: ушки на макушке, — закончил он тише, — а потом докладывай.
Тут «отец» со всей силой ударил по струнам, словно хотел заглушить собственные слова. И начал петь, а когда он пел, все слушали в сосредоточенном молчании и никто не смел прерывать. Зыжицкий продолжал сидеть на своем месте, пока Евлашевский не допел думку.
— Скажите, — шепнул он, — вы думаете, он доносчик? Евлашевский только кивнул головой. На следующий день и в других кружках, не связанных с «отцом» и его учениками, стали косо поглядывать на Эвариста.
Он заметил это не сразу, может быть, потому что очень несмело завязывал знакомства и с трудом сходился с людьми. Однако симптомы недоверия множились с каждым днем. Постепенно под влиянием каких-то глухих вестей его стали избегать самые близкие знакомые.
Молодой человек почувствовал наконец окружающий его холод, вероятно, догадывался и об источнике, но казалось, это было ему безразлично.
Вначале одиночество не слишком докучало Эваристу, вскоре, однако, он заскучал, потянулся к людям и тут-то заметил, что молодежь относится к нему не только равнодушно — с презрением.
Требовать объяснений Эварист не пожелал, был слишком горд, знал, что должен это приписать влиянию Евлашевского и, может быть, отступил бы, перебравшись в какой-нибудь другой город, если б не Зоня. Он не хотел и боялся оставить ее одну.
Виделись они редко, так как к пани Гелиодоре он не ходил, иногда встречались на улице; Зоня была с ним довольно приветлива, обращалась по-родственному непринужденно, но не более. Что до Эвариста, его любовь приняла, говоря языком его друзей медиков, хронический характер. Это было безнадежное, но упорное чувство. Ему казалось, что привязанность к Зоне обязывает его хотя бы издали присматривать за ней.