— Я буду очень рад, благодарю вас…
— Грубовата! — размышлял вслух Берлога, — у нас все так. Чуть человек жизнь гольем схватит да поставит во всеобщую улику, — сейчас правда всем режет глаза, и начинаются вздохи о «нас возвышающих обманах» и вожделения к художественным красивеньким лжам по привычному трафарету… Вон и про сегодняшнюю Валькирию, небось, напишут умники, что в новой Брунгильде не было видно «дочери богов». А на черта ли мне дочь богов? Наплевать на мифологию! Ты мне образ природы и символ жизни подай! Я в ней чувствовал буйный ветер ущелий, свист бури, полет дикой охоты, страшную мощь стихии, несущей в разнузданной свободе своей битву и смерть… Все эти «дочери богов» только на то и годятся, чтобы ходить гусиным шагом, величественно поднимать нос к колосникам и вращать глазами, точно колесами. А Наседкина мне первобытную женщину показала — ту германку, которая побивала легионеров римских, а не то — если поражение — детей перережет и сама на мужнин меч бросится. Она заставляет верить, что копье Валькирии неотразимо, что Брунгильда с Зигфридом в самом деле перебрасывались пудовыми камнями. Она мне показала зарю цивилизации, каменный и бронзовый века… Нет, вы счастливец, Нордман! Вам везет, как не знаю кому… Она будет страшна и велика в Маргарите Трентской!
Он нагнулся к лицу композитора и произнес тихо, глядя Нордману в глаза:
— Уж надо признаваться вам: не наобум говорю и не в предположениях одних. Третьего дня у Светлицкой пела она мне партию. Удивительно, отец родной! То есть — я вам скажу: совсем новым светом всю оперу облила… Конечно, тут Саньке Светлицкой надо большое спасибо сказать: возится она с На-седкиною паче родной матери, и та без критики и совета Александры Викентьевны не делает ни единой ноты. Но и это не худо: Светлицкая — большая фигура в искусстве. Ум хорошо, а два лучше — тем более, на первых ученических порах… Но было много и не от Светлицкой, своего. И свое-то меня и забирало. Негодования много в этой душе, Нордман. Нашего, мужицкого, рабочего негодования на фатум цивилизации, беспощадный и тяготящий. Многотерпеливого, медленного, но непреходящего. Она-таки простовата, госпожа Наседкина, и, может быть, даже совсем неумна, и это, что я сам нахваливаю-то в ней, может быть, у нее лишь бессознательное, непосредственное. Но тогда тем лучше для нас: это значит, что она с Маргаритою Трентскою чутьем слилась, нутром ее поняла, вдохновением ее на самом темном дне души творит и, как свою вторую натуру, создает, и на все ее духовные движения инстинктом отвечает… Я вам говорю: эта девка страдала и голодала. Я немножко проник в ее биографию. Она, батюшка, смолоду большой беды хватила, — с голодухи на пороге проституции была, а — черт ее знает? может бытъ, и за порог ступила! Если бы не повезло ей счастье встретиться с Светлицкою, то гнить бы ей где-нибудь в публичном доме. Этот ужас не забывается. Он в крови остается со всею ненавистью, которую порождает. Пойдемте завтра к Светлицкой. Мы заставим Наседкину петь ваш второй финал:
Красным пожаром день судный пылает,
В башнях зубчатых трепещут палачи…
Знамя, взвивайся! Народ, подымайся!
Бог свободы, освяти наши мечи!..
Она поднимет дыбом ваши мирно висящие, желтые волосы, она заставит вас кричать, стиснув кулаки, плакать горящими, полными крови, глазами… И потом это ее «do»! это изумительное, бесподобное, невероятное «do»!.. Нордман! Вы не имеете нравственного права уступать Маргариту Трентскую другой певице! Если вы оставите ее в руках Елены Сергеевны, вы не артист, вы не человек искусства, вы не мыслитель, вы не общественный деятель…
— И так как я совсем не желаю, чтобы господин Нордман был сразу уничтожен во всех своих достоинствах, то можешь быть спокоен, Андрюша: я отказываюсь от роли и передам ее твоей протеже…
Нордман схватился за свои злополучные косицы и, как сложенный перочинный ножик, согнулся пополам в кресле, на котором сидел, головою в колена, точно страус, пытающийся зарыть нос в песок, а Берлога вскочил и рванулся вперед, как бешеный вепрь. Он рассвирепел страшно… На пороге в широко распахнутой двери стояла в своей синей кофточке и шляпе Елена Сергеевна. Она казалась совсем спокойною, холодною, даже насмешливою на вид, — только ноздри у нее ходили сильным, задержанным дыханием, да глаза светились необычною, жестокою ясностью глубокого и презрительного гнева.