Эдвард подошел ко мне и взял под руку, я заметила это как-то запоздало. Неожиданно он притянул меня к себе и в странном, почти отчаянном порыве прижался губами к моему виску. Потом нерешительно поцеловал скулу. Я закрыла глаза и почувствовала, что дрожу. Он коснулся кончиком носа моего уха, а потом с большим усилием отстранился от меня и поднял на меня спокойный, открытый взгляд.
“Не может этого быть”, — подумала я.
Я вспомнила, как он посмотрел на меня, когда в коридоре школы я выпалила ему, кем хочу стать. Такой печальный, пренебрежительный взгляд. Вспомнила, как он твердил, что ему очень нужно, чтобы я стала предсказуемой, скучной, шаблонной. Он старался сделать меня понятной.
Я вспомнила, как он десятки раз преодолевал собственную жажду подле меня. Такая фанатичная сила воли кажется невозможной.
“Ты нужна мне так же, как и я тебе” — вот, что он мне сказал. Прямым текстом.
“Не может такого быть, — думала я. — В смысле, это же в действительности невозможно. Он воспринимает меня, как ребёнка. Проклятье… или он притворялся? Он ведь виртуозно играл роль богатого пресыщенного мизантропа в школе, ему все верили, даже я. Но почему он притворялся?”
Эдвард продолжал смотреть мне в глаза, и я больше не чувствовала себя так, словно он видит во мне неразумное дитя. Жёлтые глаза ошпарили, словно огнём.
— Не спрашивай, — вымолвил он.
“Как? Совсем? Что это было? Ты только что чуть не поцеловал меня. Это просто естественное желание по отношению к жертве? Думаю, что нет. Почему мне нельзя задавать тебе вопросы? Почему ты молчишь?”
Мне казалось, мы играем в некую опасную игру, где определенность значила крах всего. Мы оба ненавидели эту игру, стеклом протянутую между нами и затыкающую нам рты. Мы оба вынужденно играли в нее, надеясь, что не пересечение границы что-то изменит. Даст нам время…
Пока нас видели только сумерки. Только ночные сумерки могли что-то понимать. Но они никогда и никому не проговорятся, даже нам самим. Они не скажут то, что сказал мне взгляд Эдварда. Когда он собрался сесть в машину и сделал шаг назад, я резко схватила его за руку — похоже на жест отчаяния —, но не решилась поднять глаза, опасаясь, что это движение слишком честное. Оно им было. Я спросила, постаравшись сделать это спокойным тоном:
— Ты, наконец, отвезешь меня домой?
— Разумеется, — негромко ответил он.
— И я должна буду… сказать папе, что уезжаю прямо сейчас… Он не отпустит меня ночью одну.
Эдвард посмотрел мне в глаза:
— Сделай так, чтобы отпустил.
И я знала, что нужно для этого сделать.
— Хорошо, — выдавила я. — Это можно устроить.
«Позже я буду сильно-сильно просить прощения, пап, но я делаю это, чтобы ты остался жив».
Я знаю, что хотел бы сказать Эдвард. Он меня предупреждал. Он говорил, что счастье и жизнь закончатся, когда я узнаю правду. Так оно и случилось. Можно как угодно оправдывать Договор, но я не приму его. И единственная причина, по которой я не бегу и не бунтую — моя беспомощность. Я ненавидела себя за эту беспомощность, но пока не знала, что делать. И еще я понимала, что после сегодняшнего разговора отец не станет никогда искать общения со мной. Не потому что разозлится или обидится, а потому что будет разбит. И даже если я потом сильно-сильно извинюсь, стена между нами не исчезнет, лишь станет тоньше или ляжет на его сердце шрамом, который никогда не изгладится. К сожалению, это единственный способ заставить моего отца действительно отпустить меня в ночь одну. Он ведь сильный… Он очень сильный, и решимость его пробить нелегко. Точнее, почти невозможно для любого, к кому он безразличен. А я его единственная дочь.
— Скажи, что ты жалеешь об узнанной правде, — тихо сказал Эдвард в тишине, которая нарушалась только нежным скольжением шин по гладкому асфальту.
— И что будет тогда?
— Я попытаюсь вернуть тебя…
— Даже мне ясно, что это невозможно.
— Я могу инсценировать твою смерть. Скажи, что жалеешь, — он говорил с усилием. Я взглянула на Эдварда, понимая, какими трудами ему удалось заставить себя предложить мне это.
— Я не жалею.
— Это неправда.
— Я не хотела счастливой жизни. Никогда не хотела зависеть от эмоционального понятия «счастье». Я хотела осмысленной жизни, даже если она будет тяжелой. И я получила ее. Так что ни жалеть, ни сокрушаться я не собираюсь.
— Хорошо. Я больше не стану делать таких предложений.
— Ладно, — ответила я.
— Что ж ты за человек такой? — пробормотал он вполголоса, словно не обращаясь ни к кому конкретно.
— Плохой, — спокойно ответила я.
— Зря ты так думаешь.
— Нет. Я говорю так не из чувства вины, у меня его нет. Не будь тебя, что было бы в моей жизни? — я подняла глаза к потолку. — Давай подумаем. Я не особенно склонна ловить счастье за хвост и не фанатка ощущать жизнь по полной программе. Я не люблю детей. У меня очень высокие стандарты относительно лиц противоположного пола, так что с моей разборчивостью я останусь старой девой. Я бываю резкой на язык. Я высокомерна и часто недооцениваю и не люблю людей. Я не люблю эту страну и считаю, что она построена путем захватничества и грабежа. И если у древних людей это было в порядке вещей, потому что речь шла о дикарях, то захватничество малых народов более развитыми странами можно назвать только низостью, и никак иначе. И речь не только о нашей стране. Теперь представь, что ждет меня в конце, — я говорила совершенно спокойно. — Меня ждет смерть. Обыкновенная смерть, после которой мир хладнокровно через меня перешагнет и будет прав. Это факт — мы с этим миром друг друга недолюбливаем. Я не люблю эту жизнь, и говорю об этом совершенно спокойно.
— Только всё равно не ясно, почему ты плохой человек.
Я раздраженно вздохнула и нахмурилась:
— Эдвард, это смешно… Всё ты понял. Я не люблю жизнь.
— Потому что любишь смерть.
— Ну, да, — хладнокровно ответила я. — Похоже на то.
— Точнее, ты любишь вечность. И не абстрактную, а вполне реальную.
Лес по краям дороги шумел, гибко изгибался стволами деревьев, ветер бросал в лобовое стекло капли дождя. Я поняла, что наконец нахожусь в эпицентре сумерек мира. Постоянно в состоянии между жизнью и смертью — это ощущалось куда ярче, чем в повседневной жизни.
«Мне нужно причинить боль отцу, — подумала я, — потому что того требует истина, которой я живу? Но так просто не может быть… Тут кроется какая-то страшная ошибка».
========== Сумерки. Часть вторая - последствия выбора ==========
В окнах нашего дома горел свет в гостиной. Чарли не спал и ждал меня. Наверняка нервничал. Увидев эти прямоугольники уютного желтого цвета, я неожиданно поняла, что нет страшнее преступления, чем причинение боли человеку, который эмоционально связан с тобой крепкой пуповиной.
Я вспомнила, как обрадовался отец, когда я сказала, что приехала в Форкс по своему желанию. Это было его моральной победой, это было осознание того, что он кому-то действительно нужен.
Мы с отцом никогда не говорили по душам. Это и представить себе было сложно. «По душам» — значит просто честно. О том, кто я. О том, чего я хочу. О том, как я отношусь к семье. С мамой говорить по душам невозможно, хотя сама она уверена, что мы с ней лучшие подруги. С папой это хотя бы гипотетически реально, потому что он умеет держать удар и отвечать на него. Он умеет принимать информацию ровно так, как она ему преподнесена. Это единственная черта в нём, которая всегда делала наше общение более-менее комфортным.
Эдвард остановился недалеко от дома, сделалось тихо-тихо. В целой мгле остались лишь прямоугольники света. Какое-то время Каллен внимательно прислушивался. Наконец, он покачал головой:
— Сюда он пока не явился. Впрочем, это было бы очень глупо с его стороны. Подозреваю, что Виктория и новообращенная смогли его удержать.