Первоначально об этой идее можно было бы упомянуть в личном послании Генерального секретаря ЦК в адрес президента США, отметив, что в Хельсинки можно было бы установить личный контакт и непосредственно обменяться мнениями о возможных сроках проведения и общих рамках со- ветско-американской встречи в верхах.
Вне зависимости от американской реакции мы могли бы информировать о предпринятом шаге наших союзников, договориться с ними о проведении соответствующей работы с западноевропейскими странами. Политические усилия на этом направлении обогатили бы и работу предстоящего совещания Политического консультативного комитета государств — участников Варшавского Договора. А главное, мы не только весомо подтвердили бы наш активный подход к возрождению процесса разрядки, но и подвели бы свой фундамент под советско-американскую встречу на высшем уровне. (А. Яковлев. 12 марта 1985 года)».
Прошу читателя обратить внимание на тот факт, что записка легла на стол Горбачева на другой день после его избрания Генеральным секретарем. И без всякого роздыху началась подготовка к апрельскому пленуму ЦК. Не буду повторять содержание доклада Горбачева. Однако скажу, что работа над ним далась очень нелегко. Споров особых не было — Горбачев уже был хозяином. В группу, которая готовила доклад, постоянно шли инициативные предложения от отделов ЦК, которые явственно отражали состояние тяжелобольного режима. И с этим приходилось считаться. В результате родился двуликий Янус. Появилось заявление о необходимости перестройки существующего бытия, но тут же слова о строгой преемственности курса на социализм на основе динамического ускорения. Но в конечном счете апрельский доклад Михаила Горбачева стал одним из серьезнейших документов переходной эпохи. Он давал партийно-легитимную базу для перемен, создавал возможности для альтернативных решений, для творчества.
Из этого времени мне запомнилось первое столкновение с руководством КГБ по вопросу, который, как мне тогда казалось, давно перезрел. Столкновение, когда я был уже в качестве секретаря ЦК КПСС. Дело в том, что мой предыдущий опыт работы в Ярославском обкоме и в отделе школ ЦК воспитал во мне брезгливость ко всякого рода анонимкам. Предельный аморализм этого занятия очевиден. Но столь же безнравственной была практика советских правителей всячески поощрять доносительство в виде анонимок. Они использовались властями как мощный рычаг нагнетания страха и шантажа.
Я написал в ЦК записку по этому поводу, будучи уверенным, что мое предложение о запрещении официально рассматривать анонимки встретит понимание и поддержку. Ничего подобного. Предложение отклонили из-за возражений КГБ. Тогда я договорился с Болдиным вместе подписать вторую записку. Опять не поддержали. Меня это заело. Выждав определенное время, мы с Болдиным решили подключить отдел организационно-партийной работы. Кроме того, переговорили с Горбачевым. На этот раз Политбюро приняло решение о запрещении рассматривать анонимки во всех государственных, советских и партийных органах, хотя и на этот раз КГБ просил оставить прежнюю практику.
На эту пору пришлась еще одна очень странная история. Еще когда я работал в институте, я был свидетелем разговора между Горбачевым и Черненко о ходе шахматного матча между Карповым и Каспаровым. Карпов терпел поражение. Окружение Черненко настаивало на том, что нельзя допустить победы Каспарова. Начались разговоры об «усталости» обоих участников, о том, что Каспаров в случае победы покинет СССР, и т. д. Я тогда же сказал Михаилу Сергеевичу, что не стоило бы путать спорт с политикой. Летом 1985 года этот вопрос вновь обострился. Я написал короткую записку в ЦК, в которой повторил свою точку зрения — в спорте должен неукоснительно соблюдаться спортивный принцип. Если потерпел поражение — это значит потерпел поражение. На этот раз Секретариат ЦК поддержал эту очевидность.
В это время основные усилия были сосредоточены на подготовке XXVII съезда партии. На Политбюро было решено, чтобы я возглавил рабочую группу по подготовке политического доклада. Об этом я расскажу в главе «Последний съезд», равно как и о XIX партконференции, рабочую подготовку которой мне тоже пришлось возглавлять.
К сожалению, 1986 год оказался годом невезения. Прежде всего, Чернобыльская авария. Я не был членом чернобыльской комиссии, но участвовал в заседаниях Политбюро и Секретариата ЦК, обсуждавших эту трагедию. Как это ни странно, отдел пропаганды был отстранен от информации о Чернобыле. Видимо, были какие-то детали не для посторонних ушей. Информацией занимались военные в соответствующих отделах ЦК. У меня остались в памяти острые впечатления об общей растерянности, никто не знал, что делать. Люди, отвечающие за эту сферу — министр Славский, президент АН СССР Александров, — говорили что-то невнятное. Однажды на Политбюро между ними состоялся занятный разговор.