Когда ненастье усилилось, положение стало просто невыносимым. Как-то ночью от подножного корма пало несколько десятков дорогих рыцарских коней. Овёс на нивах вытек, взопрел, не было ни зернового хлеба, ни сена, поскольку мужики покинули окрестность. А ватаги мужиков, рассеявшихся ещё в начале осады по Холмщине, Волыни, Подолии и Галицкой земле, появились снова и рыскали, точно волки вокруг подыхающего быка, не допуская ратников уезжать из стапа в поисках наживы и корма для лошадей в далёкие околицы. Шляхту и челядь каждый день хоронили десятками, а кое-кому из шляхтичей пришлось выпрашивать себе еду и лекарства. Осада приближалась к концу.
Стража почти совсем не страдала от осады. Простору было много, припасов хватило бы и на двойной гарнизон; тепло, сытно, удобно и вольготно жилось ратникам и боярам. Лёгкие ранения заживали быстро, но тяжёлые из-за влажного воздуха очень медленно, впрочем, тяжело раненных было мало. Лихорадка тоже не очень донимала, одно только томило людей, запертых среди стен, — скука. Её порождали серое небо, однообразный шум и шелест падающих капель и несущиеся по небу на восток вереницы свинцовых туч. В воображении ратников всплывали низенькие курные хаты лесистого Подгорья; размокшие полосы чёрной пахоты среди окутанного дождевой изморосью елового бора; лица близких: отцов, матерей, братьев и сестёр, а порой и милой… И тогда тоску сменяли её суровые сёстры — печаль и неудовлетворённость. Однако такие картины недолго занимали воображение мужиков. Следом шли другие: тиун, выгоняющий селян на панщину; пьяный шляхтич либо одичалый от беспросветного одиночества панич, с непонятной злобой разрушающий ради удовлетворения своей похоти священные устои семейной жизни; Заремба; боярин Микола; восстание — всё переплеталось и вновь пробуждало тоску.
Томился от скуки и Андрийко. Он, Горностай, Грицько и Коструба распределили между собой стражевое охранение и по очереди выходили на стену верхнего замка наблюдать за польским станом. С тех пор как над станом распростёрли свои крылья голод и смерть, на людей словно напала спячка. Бывали дни, когда, кроме собак, ни одна живая душа не показывалась над рвом. Тщетно спрашивал себя Андрийко, зачем, собственно, король торчит под Луцком, если он с таким лее успехом может вести переговоры, сидя во Владимире или Люблине. Неужто рассчитывает вынудить голодом городовую рать на сдачу или взять замок приступом? Юрша объяснял это оскорблённым самолюбием, но Андрию казалось, что король ждёт прихода великого князя, чтобы из провала объединения Литвы с Польшей выгадать хоть одно: подчинить шляхту власти короля и князей. Как-то поздним вечером, закутавшись в длинный овечий тулуп, он раздумывал об этом, сидя на забороле прибранной вежи, когда к нему прибежал ратник с известием, что у задней калитки стоят четверо и просят впустить в замок.
— Их только четверо? — спросил он.
— Всего лишь!
— Точно?
— Наверняка! Тропа там узкая. Та самая, по которой князь Олександр…
— Ну, ладно! Иду!
И Андрийко побежал к калитке. Там среди вечерних сумерек стояли в затылок четыре мужа.
— Кто вы? — спросил он.
— Мы из Подолии, от князя Несвижского, — ответили они.
— Зачем пожаловали?
— Добровольцы!
— На кой чёрт нам добровольцы! У нас своего народа хватает, а у вас, надо думать, дела по горло.
— Дела хватает, только сказывают, будто у вас больше порядка, вот мы и пришли поучиться.
— А что вы за люди?
— Два брата Зарубских, Судислав и Давид, и князь Онуфрий Курцевич со слугой. Сделай милость, не выспрашивай, а пусти, не то, ей-богу, подохнем тут у ворот!
— Погодите малость, уважаемые! Откуда мне знать, что бог шлёт к нам в замок таких знатных гостей. Сейчас спустим вам лестницу, калитка завалена камнями.
Минуту спустя, оставляя за собой лужицы воды под сводами крытого прохода, стали четыре плечистых человека в лёгких кольчугах и обычных остроконечных шлемах с мечами и чеканами. Пробраться через вражеский стан ночью в ином вооружении было невозможно. Выглядели они крайне утомлёнными, и Андрийко послал за Грицьком, чтобы тог заменил его на страже, а сам повёл братьев Зарубских и князя Курцевнча к себе. Промокшие до нитки гости переоделись в сухое платье, пахолок принёс согретого мёда с кореньями, они выпили и пришли наконец в себя. Молодой Курцевич был русый крепыш, примерно лет тридцати, с огромными усищами и бритым подбородком. Судислав — двадцатилетний парень, подвижный и многоречивый, вмешивавшийся в разговор и без конца подсказывавший князю, что ему надо говорить. Давид — угрюмый, смуглый молодец, ровесник Горностая, поглядывал на всех своими чёрными глазами и хмурил морщинистый лоб. Он тоже говорил мало. Не умолкал лишь Судислав.