Выступая по какому-то важному делу, Демосфен заметил, что гелиасты не слушают его, а заняты каждый своими мыслями или же переглядываются, перешептываются. Оратор умолк, а затем начал как бы сызнова: „Господа афиняне, как-то раз один юноша нанял осла с погонщиком для дальней дороги. Когда солнце поднялось высоко и пекло немилосердно, путешественник спешился и хотел передохнуть, а так как никакой тени поблизости не было, то он присел в тени, отбрасываемой ослом. Погонщик стал возражать, утверждая, что сдал внаем только осла, а не его тень. Начался спор, и они отправились в суд...“ Тут Демосфен снова умолк, судьи же, которые теперь слушали затаив дыханье, дружно закричали: „И что же? Что дальше?“ — „Вот видите, — с горечью отвечал оратор, — басню о тени осла вы слушаете охотно, а серьезного дела выслушать не хотите“.
Совершенно очевидно, что для подобной аудитории не менее (а может быть, и более) важным, чем правота выступающего, было его громогласие, красота модуляций, драматические жесты, умение вовремя польстить, или изобразить робость, или растрогать. Недаром, как видно, Клеон называл афинян рабами собственных ушей.
Гнусной, по сегодняшним понятиям, деталью афинского судопроизводства была пытка рабов-свидетелей. Однако сведения, которые можно почерпнуть из источников на этот счет, недостаточно однозначны. Так, Лисий в одной речи замечает, что полагаться на рабские показания не стоит, потому что раб под пыткою может сказать неправду в угоду своему господину, а в другой утверждает совершенно обратное: рабы от природы ненавидят господ, а потому охотно откроют все, что знают, — лишь бы поскорее избавиться от муки. Существует даже предположение, что пытка фактически не применялась, а была лишь чисто формальной угрозой, имевшей целью оправдать раба перед его владельцем на случай, если показания окажутся неблагоприятны для последнего.
Система наказаний также характеризует культуру народа. Эта система у афинян известна, к сожалению, недостаточно подробно, однако относительная ее мягкость — по сравнению с тем, что известно о других государствах древнего мира, со средневековыми порядками и обычаями и даже, до известной степени, с новым временем, — пожалуй, не может вызывать сомнений. Были, разумеется, преступления, которые карались самым жестоким и беспощадным образом (например, пиратство или убийство при отягчающих вину обстоятельствах); бывали и такие периоды, когда закон становился игрушкой в руках властителей, и смертные приговоры сыпались градом, и даже ближайшие друзья боялись прийти на похороны казненного, а случалось, что и некого было хоронить, потому что палачи не выдавали тело, — так было во время тирании Тридцати. Но в целом и гражданам, и метекам, и, вероятно, рабам закон грозил смертью не столь уже часто, а приводил свои угрозы в исполнение и того реже, потому что, предвидя наихудший исход, обвиняемый мог удалиться за пределы отечества, сам заменяя себе казнь пожизненным изгнанием. Часто уходили в добровольное изгнание и те, кто был приговорен к непосильным для них денежным штрафам.
Злополучная страсть афинян к сутяжничеству, вошедшая у древних в пословицу и осмеянная Аристофаном в комедии „Осы“, становится отчасти понятной, только если принять в расчет все изложенное выше. Было бы ошибкою полагать, что лишь материальная заинтересованность (плата за участие в судебном заседании) ни свет ни заря поднимала гелиастов с постели и гнала на жеребьевку. Тут действовал и духовный интерес; и пусть любопытство или тщеславное сознание своей власти над чужими судьбами — качества отнюдь не похвальные ни в какую историческую эпоху, все же они вполне законные (хотя и безусловно уродливые) дети полисной демократии. Думается, что даже сикофантство было не просто гнусным ремеслом, — если и не каждый сикофант, то многие среди них могли верить, что доносительство есть гражданская доблесть, а если доблесть вознаграждается, так это только справедливо. Конечно, ни афинское сутяжничество, ни тем более доносительство красивее от этого не становятся (чистота побуждений сама по себе ничего оправдать не способна), но психологические их основания не так примитивны, как можно было бы решить с первого взгляда.
Правосознание невозможно, если коллектив не обладает системою моральных ценностей. Речь идет не об этике как о разделе спекулятивной философии (например, этике Сократа, его предшественников или последователей), но об общепринятых моральных нормах, моральных основаниях общества. С другой стороны, гарантом и морали, и правосознания, их хранителем и верховной инстанцией в древнем мире были боги (или единое божество — в данном случае это безразлично). Чтобы выяснить взаимодействие трех этих начал, прежде всего полезно будет выслушать Перикла: