— Свали отсюда. Двигай! – не знаю, сжалился он надо мной, или всерьез испугался того, что делает, но отец отступил, пинком задавая мне направление в сторону комнат – я кинулся на него в пьяной ярости, за что тут же получил удар в челюсть такой силы, что опрокинул меня обратно на пол.
— Чтоб ты сдох, — я не вложил в пожелание ни злости, ни страха – только недоумение, неплохо сочетающееся с моей кособокой походкой, когда, отирая красными руками выбеленные стены, я спешил найти укрытие.
— Взаимно.
В сумрачной комнате, все еще почему-то зовущейся «детской», Надин уже была наготове с валиком рассыпающейся в бахрому марли – дождалась, когда я забьюсь в угол и закончу с ругательствами и угрозами. В момент, когда мои крики перешли в скулеж, сестренка отпустила брыкающегося Юджина (и что толку было ему закрывать уши, если я ору, как резаный?), и присела передо мной на корточки: по тому, как напрягалась ее челюсть и ходили желваки под фамильными высокими скулами, я мог только предположить, какие слова в мой адрес она сдерживает – но исправно обтирает мою окровавленную морду, неумело стараясь не особенно задевать совсем свежую рану. Если бы она решила ее обеззаразить, клянусь, от запаха спирта меня вывернуло бы прямо себе на колени.
— Лапуль. Слушай меня, - тонкое запястье сестры в моих пальцах выглядит почти кукольным – такая она худенькая и мелкая по сравнению с каланчой вроде меня – но взгляд у Надин совсем недетский, тоскливый и печальный, совсем как у матери.
— Обещай мне только никогда, никогда не становиться такой, как я.
Надин медлит с ответом, стряхивая с ресниц непрошенные слезы, и кивает, едва заметно дернув головой. А потом заклеивает мне бровь идиотским пластырем с единорогом и вздыхает – ее работа на этом закончена. Дальше как-то выкарабкаться из всей этой тьмы мне полагается самостоятельно.
[ 5 ]
— Ну и что ты думаешь об этом всем? — Кэтти одним рывком, выдирая попутно и светлые волоски, содрала с моей исполосованной брови обтрепанный по краям пластырь. Тонкая розовая кожа под ним тут же взорвалась пульсирующей болью – приглушенным безэмоциональным «ауч» я обозначил, что Катарине лучше бы перестать играть в сестру милосердия.
— Я думаю, что пластыри с пони хреново влияют на мою репутацию.
У самой Катарины все пальцы в посеревшей от частых касаний медицинской липкой ленте – когда Кэтти поправляет прическу, на ее загнутые уголки липнут посеченные беспощадным солнцем волосы. Она загорелась идеей научиться крутить балисонг так же виртуозно, как я (чем в первый день вызвала у меня вспышку возмущения – между прочим, этому некоторые с шести лет учатся, а то и раньше) – но, к счастью для своей нежной кожи, кровоточащей от любого, даже случайного, соприкосновения с лезвием, быстро забросила это дело. Кэтти вообще стремилась попробовать в жизни все – но, если что-то не выходило с первого раза, моментально теряла к этому интерес и, восторженная, бежала за следующим блестящим умением, падкая на них, как сорока.
Наскучить Катарине было плевым делом. Я справлялся с этим ежедневно, а то и не по разу – но детка все равно возвращалась ко мне через пару-тройку часов, садилась, подогнув под себя ноги, и молча выжидала, когда я обращу на нее внимание. С радостной готовностью отвечала согласием на нехитрые Гленвудские развлечения вроде посыпания слизней солью, или попыткой подменить пленки на вечернем сеансе кино под открытым небом – но чаще утаскивала меня подальше от Своры, терпеливо обучая, как сворачивать косяки так, чтобы без особенного палева можно было замаскировать их в обычной сигаретной пачке.
Она была единственной, наверное, во всей Джорджии, кому я нравился расслабленным и смешливым – дурным, не без этого – но, по крайней мере, Катарина не осудила мое решение полностью отказаться от алкоголя. И скрашивала мою жизнь, как умела. Если для этого мне требовалось накуриться до красных глаз и глупой улыбки – что ж, так тому и быть. По крайней мере, это возвращало Кэтти ко мне день за днем, а я игнорировал все подвохи, и просто пытался быть счастливым.
— Я о том, что тебя твой собственный папашка едва насмерть не зарезал, - Кэтти помахала у меня перед глазами пластырем, и брезгливым щелчком отправила его на обочину. Свежего у нас не было – но порез уже давно перестал кровоточить: еще немного, и стянется в длинный тонкий шрам, навсегда украшая меня изломом на брови, от чего мое лицо приобретет извечно-саркастичное выражение.