Выбрать главу

– Родина моя.

– Как бы на этой родине нам не застрять, – заметил Виктор негромко, чтобы она там не услышала.

Чем дальше, тем сильней нас раскачивало с боку на бок, а потом мы въехали в колею, разбрызгивая дождевую воду, по днищу заскребло-заколотило, а по обе стороны сначала просвечивало между стволами, но потом стало совсем непроглядно.

– Здесь кино снимали прошлым летом, – сказала тетя Маня. – “Русский лес”.

– Оно и видно, – отозвался Виктор. – К кому обращаться-то, если завязнем?

– Свет не без добрых людей.

– Людей пока не вижу, а то, что вижу, – сбрасывая последнюю скорость, сказал Виктор, – это, по-моему…

Я не поверил глазам:

– Медведица!

– Где, где? – рванулся Шурик, но увидеть не успел.

Сразу после захода солнца мы выехали к перекрестку посреди безымянного пространства пересеченной местности в окоеме черных лесов. С грунтовой дороги под названием “большак” по обе стороны разбегались просто земляные и не то чтобы убитые, но даже не очень и нахоженные. Деревень там, куда тропки эти уходили, видно не было, но я знал, что именно из этих невидимых деревень после отмены крепостного права бабушкины предки Грудинкины, Мареничевы, Сергеевы ушли покорять столицу империи Российской.

Виктор остался ночевать в машине, превратив ее в кровать, где одному ему должно было быть очень одиноко. Было совсем темно, когда, прошагав по росистым травам километра полтора, я, не расплескав, донес ему литровую банку парного молока, а на рассвете сменил за рулем, чтобы он смог нормально позавтракать перед возвращением. Пусть и с хромированной орбитой внутри, руль был довольно тонким и казался несерьезным для такого танка: вовсе не “баранка”.

И бензином не воняло.

Глядя в тот момент перед собой, я не знал, что километрах в трех по большаку, а там налево и через деревню, есть погост, заросший высокими деревьями, где с двадцать второго года лежит забредший сюда однажды без возврата русский дервиш, поэт и председатель Земного шара. Не знал, что сижу не просто в “мускулистой” американской машине, что осязаю хромовое чудо XX века, перевалив через которое автомобилестроение в Америке покатится под горку, и ни одной из последующих машин никогда больше не достанется на долю столько никеля и хрома.

Я ничего вообще не знал. И знать я не хотел. Ни того, что было здесь до меня, ни того, что будет со мной в свете моих невыигрышных исходных данных. Просто странно было мне сидеть в американской машине посреди России, пустой, безлюдной и красивой.

Несмотря на все мои попытки, невинности в то лето я не смог лишиться – не знаю, почему. Наверное, возраст не пришел.

А через год мы с Воропаевым напились.

Мне было семнадцать с половиной, и в летний промежуток между десятым классом и проклятым одиннадцатым, который сожрет год моей жизни, как гойевский Хронос, я снова вырвался в Питер. Обуреваем был прожектами, один другого бессмысленней, как, например, написание киносценария “Петербург Достоевского”.

Камерой служили мне мои глаза, и показывать фильм я собирался самому себе – в кинозале своей головы. Там, в изгнании, в одной из библиотек, – я был записан в семь, – я той же осенью выброшу замысел из головы, прочитав, что на ту же тему и под тем же названием написал сценарий Генрих Бёлль – для кёльнского телевидения.

Надо сказать, что к тому времени я давно уже, лет пять, не меньше, как рыскал по Ленинграду в поисках разных петербургских “мест”. По блоковским отходил в свой поэтический период, сейчас настало время более мрачным духам. На Пяти углах они тоже обитали. Растленный миллионер в “Идиоте” поселил в этот квартал “полубогатых” свою содержанку Настасью Филипповну. Сам автор жил – рукой подать.

Но я сначала взялся за тему преступления.

Бабушка, навалившись на перила, крестила меня вслед, будто был риск из русской литературы не вернуться, как с войны. Как писать сценарий, понятия, конечно, не имел, но каждое утро, напившись кофию с молоком, выходил на сбор материала. Чтобы на ходу сверяться, таскал в руке повсюду старинный широкоформатный том “Преступления и наказания”. Ленинградцы не удивлялись, и я был им за это благодарен, праздношатающемуся юноше с такой большой книгой в руке. Проходил маршрутами романа, с замиранием входил в парадное дома по адресу Столярный переулок, угол Гражданской, номер 19/5, убеждался, что на последнем марше точно тринадцать ступенек, замирал в низких подворотнях, дергал странно изогнутую проволоку звонка на дверях квартиры жертв, считал шаги до решетки Юсупова сада – короче, доводил себя до полного отчаяния непониманием того, каким же образом наш изысканно-рафинированный внутренний мир дошел до первобытной брутальности топора.

После чего вдруг обнаруживал себя где-нибудь на Неве, застывшим перед Сфинксом. Я задавал ему вопросы касательно России, которую он как-никак, а пережил. Погрязшая, почти исчезнувшая в том, в чем мы со Сфинксом находились, вернется ли она? Разрушит ли Союз до того, как он нас всех погубит? Но что он мог ответить, будучи из Фив? Равнодушно-гранитные глаза смотрели вдаль. Он пережил три с половиной тысячи лет. Как бы там ни шутили, но если атомную бомбу сбросят на Ленинград, вряд ли останется и Петербург.

Но этот истукан останется – в отличие от меня.

Надо спешить.

Бабушка уехала на пару дней в Ингерманландию к недобитой родне, которой удалось себя выдать за русских. Громкое название, но это всего-навсего Ижоры.

Когда, посадив ее на автобус, мы вернулись в пустую квартиру, Виктор сказал, что есть повод обмыть, и нырнул в их с крестной Маленькую комнату, где всегда что-то стояло за раздвижными стеклами серванта. Он вернулся в кухню/ванную/прихожую, где я сидел на столике под какой-то трудноразборчивой иконой, настолько всегда висевшей там в простенке, что стушевалась с фоном до полной неразличимости. Что там на ней было, какой святой? Это сейчас мне интересно, а тогда мои глаза устремились на пузатую бутылку – похоже, югославскую, почти что капиталистическую.

– Ты что, еще не бреешься?

– Бреюсь, – соскочил я навстречу выпивке. – Скоро год как. Просто, пока лето, решил захипповать.

– Ну, раз так…

Распивали стоя. Без комментариев глядя через верхнее пространство внутреннего двора на девушку в окне напротив – стояла там на табуретке в белом выпускном, злобно оглядываясь на бабку, которая возилась с ее подолом. Когда мне пришло в голову закурить, у него нашлись и сигареты. Хотя не одобрял как мастер спорта. Но в принципе. А там как хочешь. (Не то что отчим: “Увижу – с губами оторву!”.)

Индийскими оказались.

Я распечатал темно-золотую пачку и с интересом стал курить, стряхивая в стоящую на подкрылке газовой плиты ракушку для горелых спичек, которую привез мой отец из Анапы осенью тридцать девятого, а дедушка, пока имел возможность курить открыто, пользовал как пепельницу для своих “звездочек” – кстати, вместе с ним исчезнувших из оборота в хрущевскую “оттепель”. Возможно, за милитаризм: уж слишком агрессивной была звезда на пачке.

Воропаев поставил на холодильник новенькую “Спидолу”, до отказа выдвинул хромированную антенну, которая согнулась прутиком, упершись в потолок, и кухню затопило знакомое лирическое:

Долго бу-дет

Карелия сниться…

– Да иди ты н-на, – сказал он вслух певице, ведь теперь мы с ним были “мужчины без женщин” и могли говорить, как нам нравится, во всяком случае, он, и лицо его приняло выражение опережающей вины за то запретное, что он сейчас сделает, после чего поймал Voice of America from Washington, D.C., который стал вещать по-русски, а мы под выпивку слушать для повышения куража.

– Видишь, как загнивают, – сказал он мне с кривой улыбкой. – Дом, две машины…

– Машина у тебя уже была.

– Да, но дом…

– Майя.

– Как?

– Сети, – вольно перевел я ему с санскрита. – Сети существования, в которые уловляют нас враги…