За день до моего отъезда Долли, играя в теннис, вывихнул лодыжку и потом отпустил по этому поводу довольно мрачную шутку.
— Жаль, что я ее не сломал, — все было бы гораздо проще. Представляешь, еще четверть дюйма — и кость бы хрустнула. Кстати, прочитай.
Он бросил мне письмо. Это было приглашение явиться в Принстон к пятнадцатому сентября, чтобы начать тренировки, а пока поддерживать форму.
— Ты что, этой осенью не собираешься играть?
Он покачал головой.
— Нет. Я уже не ребенок. Два года отыграл — хватит. Хочу вздохнуть свободно. Если опять на все это соглашусь, это будет просто трусость — моральная.
— Я не спорю, но… ты это из-за Виены?
— Ни в коем случае. Если я еще раз позволю втянуть себя в эту свистопляску, я перестану себя уважать.
Через две недели я получил вот такое письмо:
«Дорогой Джеф! Знаю, сейчас ты удивишься. На сей раз я действительно сломал лодыжку — опять-таки во время тенниса. Сейчас не могу ходить даже на костылях, я пишу, а нога лежит передо мной на стуле, распухшая и запеленутая, величиной с дом. О нашем разговоре на эту тему не знает никто, даже Виена, так что давай и мы с тобой о нем забудем. Правда, скажу честно: никогда не думал, что перелом лодыжки — такая неприятная штука.
Зато я давно не был так счастлив — никаких тренировок перед началом сезона, ни тебе пота градом, ни стиснутых зубов, конечно, легкое неудобство, но — полная свобода. Такое ощущение, будто я всех на свете перехитрил, и за это деяние несет ответственность исключительно твой наделенный иезуитским (подчеркнуто мною) складом ума друг.
P.S. Это письмо можешь разорвать».
Неужели это писал Долли?
Вернувшись в Принстон, я первым делом спросил Френка Кейна — он продает спортивные товары на Нассау-стрит и, даже если его разбудить ночью, назовет тебе всех куотербеков в дублирующем составе принстонцев образца 1901 года, — что происходит в этом году с командой Боба Тэгнола.
— Травмы и невезуха, — сказал он. — В результате даже с сильным соперником не выкладываются. Возьми, к примеру, Джо Макдональда, в прошлом году его признали лучшим блокировщиком лиги; а сейчас он еле двигается, будто гири на ногах, прекрасно это знает, а самому хоть бы хны. Прямо доходяги, но поди ж ты, еще умудряются выигрывать, спасибо Биллу.
Мы с Долли наблюдали с трибун, как они выиграли у команды Лехая 3–0, едва унесли ноги в матче с бакнельцами, вырвав ничью. А на следующей неделе нас со счетом 14-0 «причесал» Нотр-Дам. В день игры с Нотр-Дамом Долли был в Вашингтоне у Виены, но, вернувшись на следующий день, проявил недюжинное любопытство. Он обложился газетами, раскрыл их на спортивной странице и читал одну за другой, покачивая головой. Потом внезапно запихнул их в урну для мусора.
— В этом колледже все просто помешались на футболе, — буркнул он.
В те дни я не был в большом восторге от Долли. Любопытно было наблюдать за ним в состоянии бездействия. На моей памяти впервые в жизни он слонялся по комнате, по клубу, прибивался к случайным группам — он, которого всегда отличала расслабленная нацеленность. В свое время, когда он шел по аллее, народ собирался в группки — то либо сокурсники желали составить ему компанию, либо новоиспеченные студенты с обожанием глазели на идущее божество. Теперь он стал демократичен, доступен, но со всем его привычным обликом это как-то не вязалось. Мне он говорил: хочу поближе сойтись с парнями с нашего потока.
Но толпе надо, чтобы ее идолы находились слегка на возвышении, Долли как раз и был таким негласным, числившимся по особому ведомству идолом. А теперь его стало угнетать одиночество, и разумеется, мне это было заметно, как никому другому. Если я собирался куда-то уходить, а он в это время не писал письмо Виене, следовал обеспокоенный вопрос: «Ты куда?», и он тут же выдумывал какую-то причину, чтобы, прихрамывая, пойти вместе со мной.
— Ты рад, Долли, что сделал это? — задал я ему однажды лобовой вопрос.