Как с горечью душевной вынуждены констатировать Гордон и Клопов, «самое печальное, что захват заложников оказался практически очень действенным средством. Зачастую именно в этих случаях власти, до того лениво отговаривавшиеся от протестующих, начинали предпринимать реальные меры по сокращению задолженности по оплате труда» [141, т. 2, с. 321].
Подобные взрывы классовой ненависти и пролетарского гнева случались не только у промышленных рабочих, но и у других обездоленных слоев. В сибирском городе Юрга зимой 1998–1999 гг. не получавшие детских пособий матери стали громить «все, что попадалось под руку», и, как со спартанским лаконизмом повествуют те же неразлучные Гордон с Клоповым, «лишь вмешательство милиции привело толпу в чувство» [141, т. 2, с. 322].
Порой бунтовали пенсионеры:
«…мирные действия пенсионеров то и дело подходят к опасной черте… Тогда пенсионеры в Твери на многие часы перекрывают железную дорогу Москва — Петербург; в Кимрах, вооружившись кольями, арматурой, вилами и грозя расправиться с чиновниками, занимают мост через Волгу; в Ростове-на-Дону с криками „не защищаете нас — и вам пощады не будет!“, блокируют областной департамент социальной защиты; в Йошкар-Оле бросаются на приступ президентского дворца, бьют стекла и останавливаются, не зная, что делать дальше» [141, т. 2, с. 321].
Вот именно, «не зная, что делать дальше». Захватывать президентский дворец имело смысл не для того, чтобы получить задержанную пенсию, но для того, чтобы провозгласить Йошкар-Олинскую Коммуну, но это означало бы революцию, а ни в необходимости, ни в возможности революции не было убеждено даже большинство тех, кто бил стекла в президентском дворце.
Все подобного рода стихийные взрывы вплотную приближались к черте, по ту сторону которой было уже вооруженное восстание, но ни один из них не пересек эту черту. Кроме неверия масс в возможность иного мира, у этого была еще одна причина. Это отсутствие лидеров — не именующих себя таковыми представителей политических партий и группок, но таких, самых смелых, пролетариев, которые способны первыми сказать «нет!» начальнику или первыми встать под огонь, еще не зная, пойдет ли за ними остальная масса.
Восстание на броненосце «Потемкин» не началось бы без готовности матросов к такому восстанию, без мощного чувства, что дальше терпеть невозможно. Но эта готовность и это чувство рассеялись бы бесследно и бесплодно, если бы среди матросов не было Григория Вакуленчука, который воскликнул: «До каких пор мы будем рабами!» — и если бы после того, как Вакуленчук упал, смертельно раненый офицером Гиляровским, не было бы Афанасия Матюшенко, который застрелил Гиляровского и закричал: «Братцы! Хватай винтовки и патроны! Бей офицеров!» Без настроенности на восстание всего матросского коллектива, восстание не смогли бы поднять ни Вакуленчук с Матюшенко, ни самая правильная партия, но матросский коллектив никогда не восстал бы, если бы в нем не было таких, как Вакуленчук и Матюшенко.
В 1990-е годы не существовало ни настроенности на восстание рабочих масс, ни пригодных для инициирования этого восстания рабочих вожаков. Потенциальные пролетарские лидеры либо шли в рэкетиры, либо, в лучших случаях, перерождались и вырождались в мелких профсоюзиках и марксистских группках…
Крупнейшей из акций подлинной классовой борьбы в 1990-е годы была «рельсовая война», о событиях которой Гордон и Клопов с некоторым даже ужасом говорят, что они «на деле подвели страну к порогу крушения социального порядка» [141, т. 2, c. 324].
Начавшись в первых чисах мая 1998 г., перекрытие шахтерами железных дорог продолжалось 3 недели — до 26 мая, а 3 июля возобновилось снова, на этот раз сразу с требованием отставки Ельцина, и длилось до 23 июля, хотя последние шахтерские пикеты держались до 3 августа, а шахтерские делегаты стояли в Москве палаточным лагерем у Горбатого моста до осени.
«Рельсовая война», хотя не могла стать и не стала началом революции, как надеялись некоторые марксисты, принадлежала все же к подлинной классовой борьбе, а не к разряду «цивилизованных акций протеста». Шахтерские профсоюзы ею не руководили [268, с. 105–106], и, как с неудовольствием пишут Гордон и Клопов:
«…Знаменательно и то, что в ряде случаев акции „рельсовой войны“ осуществлялись вопреки решениям центральных и региональных профсоюзов, вне их координирующих усилий, без учета предварительно обсужденных и принятых региональных и общероссийских планов и требований» [141, т. 2, c. 325].
Действия шахтеров вызвали сочувствие других слоев пролетариата:
«Во всероссийском обследовании, проведенном Фондом „Общественное мнение“ в мае 1998 г., действия шахтеров одобрило 62% опрошенных, тогда как против них высказался лишь 31%. Проводники поездов, на много дней застрявших в кузбасской сердцевине сибирской магистрали, рассказывали…, как первоначальное и понятное недовольство пассажиров сменилось энтузиастической поддержкой шахтеров теми из них, кто в качестве делегатов, посланных пассажирами, побывал в местах блокады и оказался в поле эмоционального воздействия протестующей массы» [141, т. 2, с. 327–328].
Отличительной чертой «рельсовой войны» был радикализм методов борьбы, методов, переступающих границы буржуазной легальности. В лучшую сторону, сравнительно с первичными акциями рабочего протеста (такими, как дикая стачка в одном цеху, случаи которых редко попадались на глаза буржуазным социологам, но были не столь уж единичны), «рельсовую войну» отличало и присутствие политических требований.
Однако до какой степени ограниченны и до какой степени буржуазны были эти требования!
Они сводились, самое большее, к отставке Ельцина («Ельцин! Мы тебя поставили — мы тебя и скинем!!!»)и национализации угольной промышленности, т. е. являлись зеркальным отражением забастовок 1989–1991 гг., когда шахтеры требовали отставки Горбачева и приватизации (последняя первоначально маскировалась различными благозвучными терминами вроде «разгосударствление», «многообразие форм собственности» и т. п.). Иначе говоря, если шахтеры в 1989–1991 годах объективно содействовали переходу от неоазиатского строя к капитализму и субъективно желали этого перехода (другой вопрос, что каким явится на самом деле капитализм, им не могло присниться в самом страшном сне), то в 1998 г. они хотели, самое большее, вернуться назад, к неоазиатскому строю.
А. М. Кацва пишет, что в 1998 г. «в шахтерском движении Воркуты явно наметились леворадикальные тенденции. Усилились позиции РКРП и „Трудовой России“, а также прокоммунистического профсоюза „Защита“. Начали раздаваться призывы к насильственным действиям. Впрочем, подобные настроения разделялись далеко не всеми коллективами шахт Печорского угольного бассейна. Но надежды, связанные с введением частной собственности (характерные для начала 1990-х годов), исчезли окончательно, и вновь возобладали настроения, что выжить можно только при помощи государственной поддержки, ренационализации угольной промышленности» [268, с. 96].
На самом деле РКРП и «Трудовая Россия» были (и остаются) не леворадикальными, а праворадикальными партиями. Субъективно они стремятся к смене существующего сейчас в России государственно-монополистического капитализма неоазиатским способом производства, подобным тому, который существовал в СССР. Однако в объективной действительности восстановление СССРовских порядков является невозможной утопией (уже потому, что за это не будет бороться ни буржуазия, которой и сейчас живется вольготно, ни пролетариат, который может с ностальгией вздыхать о временах брежневского «классового компромисса», но не пойдет умирать на баррикадах за возвращение брежневских порядков). Поэтому реально политическая линия РКРП и подобных ей партий на «наведение порядка» и «спасение русской государственности» означала (и означает) укрепление и усиление диктатуры русской государственно — монополистической буржуазии, а самым адекватным определением этой линии будет термин «социал-фашизм» [подробнее об этом см. 77 и 790]. То, что при всем при том в РКРП могло быть немало людей, искренне верящих, что борются за освобождение рабочего класса, дела не меняло. Пословица о добрых намерениях, которыми вымощена дорога в ад, всем известна.