Выбрать главу

В силу этого мы не можем просто суммировать выдающиеся человеческие качества: мир бесцелен, случаен и огромен, а мы ослеплены собой. Есть и третье соображение, которое касается отношения между первыми двумя. Смотреть на солнце трудно: это не то же самое, что смотреть на другие предметы. Каким-то образом нам удается сохранять мысль о том, что линии действительно сходятся; искусство выражает и изображает эту идею в символической форме. Есть некий центр притяжения, но легче смотреть на идущие к центру линии, чем на сам центр. Мы не знаем и, видимо, не можем узнать и осмыслить, что находится там, в центре. Можно спросить: если мы не способны ничего увидеть, то зачем пытаться? Не повредит ли это нашей способности фокусироваться на самих линиях? Я думаю, что в этих попытках все же есть смысл, хотя это и рискованно в силу склонности к мазохизму и наличия других темных особенностей души. Древняя склонность к поклонению глубока и неоднозначна. Есть ложные солнца, смотреть на которые проще и удобнее, чем на подлинное.

Великая аллегория Платона рисует нам образ этого ложного поклонения. Взгляды узников пещеры сначала обращены к задней стене. За их спинами горит огонь; в его свете они видят на стене тени предметов, которые находятся между ними и огнем, и эти тени они принимают за реальность. Обернувшись, они видят огонь, через который нужно пройти, чтобы выйти из пещеры. Огонь, как я это понимаю, представляет самость, издревле упорствующую в своих заблуждениях душу, наполняющую нас энергией и теплом. На второй стадии просвещения узники обретают нечто вроде самосознания, которое нас в настоящее время столь сильно интересует. В самих себе они находят теперь источники того, что до этого было слепым эгоистичным инстинктом. Они видят пламя, в свете которого тени казались им реальностью, а также предметы, копии настоящих вещей, тени от которых стали для них привычными и узнаваемыми. Они пока не подозревают, что есть что-то еще. Скорее, они устроятся у огня, на который так легко глядеть и рядом с которым так уютно сидеть, даже если он горит слабо и тускло.

Думаю, именно этого боялся Кант, прилагая такие усилия, чтобы отвлечь наше внимание от эмпирической души. Этот огонь приковывает к себе взгляд, а те, кто изучают его способность порождать тени, имеют дело с чем-то вполне реальным. Признание этой силы может стать шагом к побегу из пещеры; но точно так же оно может стать и конечной остановкой на нашем пути. Огонь можно ошибочно принять за солнце, а копание в самом себе — за доброту. (Конечно, не все беглецы обяза- тельно провели много времени у огня. Добродетельный крестьянин мог выбраться из пещеры, даже не заметив его.) Любую религию или идеологию можно разоблачить, поставив на место объекта ее почитания самость, обычно облаченную в какую-нибудь маску. Но, несмотря на опасения Канта, размышлению о Благе есть место как внутри, так и вне религии. Это относится не только к посвященным знатокам, но и к обычным людям: все мы способны обратить внимание не просто на планирование отдельных добрых дел, но мы можем попытаться отвернуться от своей самости и взглянуть на далекое трансцендентное совершенство — этот источник чистой энергии, источник новой и совершенно неведомой нам добродетели. Это истинный мистицизм, каковым и является мораль: своего рода недогматическая молитва, реальная и важная, хотя, возможно, трудная и легко поддающаяся искажению.

Я говорила о неопределимости Блага; но неужели о нем действительно больше нечего сказать? Даже если мы не можем найти для него другое имя, даже если его нужно считать высшим и единственным, неужели оно не связано каким-то особым отношением с другим понятием или понятиями? Философы часто пытались выявить такое отношение: на эту роль совсем недавно пробовались Свобода, Разум, Счастье, Смелость, История. Я не нахожу ни одного из этих претендентов убедительным. По-видимому, каждое из этих понятий выражает восхищение философа определенным аспектом человеческого поведения. Но ни одни из них не идет ни в какое сравнение с полнотой совершенства, не говоря уже о том, что некоторые из них весьма сомнительны в этой роли сами по себе. В заключение я вернусь к одному такому понятию, уже упоминавшемуся выше. И хотя это понятие редко упоминается современными философами, я буду говорить о наиболее очевидном, но при этом наиболее древнем и традиционном претенденте — о Любви. Конечно. Благо главенствует над Любовью, как оно главенствует и над другими понятиями, потому что Любовь может означать и нечто дурное. И все же, разве в понятии чистой любви не содержится чего-то практически тождественного понятию «хорошее»? Выражение «действовать с любовью» не означает ли то же самое, что «действовать совершенно» (в отличие от «действовать рационально»)? Есть соблазн с этим согласиться.

Тем не менее я считаю, что Благо и Любовь отождествлять не следует. И не только потому, что человеческая любовь самонадеянна. Даже когда идея любви очищена, эти понятия все равно играют разные роли. Эти метафоры очень сложны. Благо — это центр притяжения, к которому по природе стремится любовь. Ложная любовь движется к ложному благу. Ложная любовь избирает ложную смерть. Когда предметом любви, пусть даже нечистой или случайной, является истинное благо, она непроизвольно очищается; когда душа обращена к Благу, ее высшая часть наполняется жизнью. Любовь — это напряжение между несовершенной душой и притягательным, но недостижимым для нее совершенством. (В «Пире» Платон изображает Любовь бедной и нуждающейся.) И когда мы испытываем совершенную любовь к тому, что несовершенно, наша любовь идет к своему предмету через Благо, чтобы, очистившись, стать неэгоистичной и справедливой. Любовь матери к умственно отсталому ребенку или любовь к надоедливому пожилому родственнику. Любовь — это общее название для привязанности, она способна бесконечно спускаться все ниже и ниже. Любовь является источником наших величайших ошибок, но вместе с тем даже не вполне чистая любовь дает душе энергию и страсть для поисков Блага; это сила, соединяющая нас с Благом, а через него — с миром. Само ее существование — это знак, который невозможно истолковать неправильно, знак того, что мы — духовные существа, влекомые совершенством и созданные для Блага. Это отражение тепла и света солнца.

Возможно, поиск других названий для Блага или установление особых отношений между понятиями представляет частный интерес. И все же в конце я хочу добавить еще один штрих. Доброта связана с признанием реальной смерти, реальной случайности и реальной скоротечности. И только принимая все эти условия (что психологически очень трудно), мы можем в полной мере понять, что такое добродетель. Признание смерти является признанием нашего собственного ничтожества (nothingness), что непроизвольно обращает наш интерес к тому, чем мы не являемся. Хороший человек скромен, он совершенно не похож на исполинского неокантианского Люцифера. Он гораздо более похож на кьеркегоровского мытаря. Скромность — редкая и старомодная добродетель, которую трудно разглядеть. Очень редко встречаются люди, преисполненные ее сияния; в них мы с удивлением обнаруживаем отсутствие беспокойных и алчных щупальцев самости. Все остальные имена Блага, действительно, несовершенны; но названия добродетелей дают мысли направление, и это направление кажется мне более верным, чем то, куда нас ведут более популярные понятия, будь то свобода или смелость. Скромный человек, понимая свое ничтожество, может видеть другие вещи такими, каковы они есть на самом деле. Он видит бесцельность добродетели, ее исключительную ценность и бесконечность ее требований. Симона Вайль утверждает, что открытость души Богу обёрекает ее эгоистичную часть не на страдания, а на смерть. Скромный человек понимает, насколько страдание далеко от смерти. И хотя он не является по определению добродетельным человеком, быть может, он в наибольшей степени способен им стать.

* * *