Машина, тарахтя, неслась по разрушенному городу, а затем выскочила за крепостной вал и, фырча, бежала по шоссе. Шнейдер докуривал вторую сигарету. Как бросать окурок, глаза косил на меня и плавно опускал его за борт кузова. Я делал вид, что не обращаю на него никакого внимания. Тогда он взял буханку хлеба, понюхал ее и сказал: «Хороший хлеб». Я ему ответил, подбирая нужные немецкие слова: «Хлеб для человека был и всегда будет хорош!» «О, вы понимаете немецкий». Я ответил, что плохо, но понимаю. «Ты есть офицер», – наставив указательный палец в мою грудь, сказал он. «Сержант», – ответил я. Он что-то начал горячо, с азартом говорить, переходя на чистый баварский диалект, но я его почти не понимал. После каждой его фразы говорил: «Да».
За дорогу он выкурил пять сигарет и ни одного окурка не предложил докурить. Не предложил и куска хлеба.
Хлеб разгрузили, его снова тщательно считали Кельбах и Шнейдер и, сосчитав весь, сказали: «Гут». Шофер дал нам по буханке и сказал, что по второй отдаст при первой возможности, а пока хватит.
Войдя на территорию лагеря, в бараке добродушной улыбкой меня встретил человек среднего роста, плечистый, с внушительным туловищем и короткими ногами. Ноги его от голода пухли, и поэтому он с трудом передвигался. Он воевал тоже во 2 ударной, и с Новгорода нас гнали в одном строю. Я его знал еще в Новгороде. Он как опытный человек давал умные советы. Звали его Егор. В лагере называют больше по имени, а если имена встречаются одинаковые, то придумывают кличку, реже зовут по фамилии. Во всем лагере он был один, и его все знали.
Егор отличался более крупной головой, на которой была неопределенного цвета растительность, что-то среднее между рыжей и русой. Голова его как-то уверенно держалась на широких плечах и короткой шее. Глаза были глубоко посажены под выдавшийся вперед широкий лоб, откуда искрились особой голубизной. Прямой широкий нос среднего размера, скуластое широкое лицо с выпуклым высоким лбом напоминали изображение луны на детских рисунках, грубой формы. Многие говорили, что он политработник, кое-кто заверял, что особняк. Но никто не знал ни его фамилии, ни настоящего имени, ни воинской профессии. Людей располагать он к себе мог. В лагере все военнопленные, кроме провокаторов, относились к нему с уважением.
Егор поприветствовал меня и взял под руку. Глухо проговорил: «Ну, как дела, коллега?» Я подумал, какой же я тебе коллега, но промолчал. Мы медленно вошли с ним в чулан из тесовой перегородки с нарами, именуемый комнатой. Так как стоять Егору было трудно, он сразу сел. Спрашивал меня, что видел в Новгороде. Слышна ли стрельба. Я ответил, что никакой стрельбы не слышал. Разговор плохо клеился. Егору нужна была большая помощь в питании, иначе, как говорили немцы, "капут".
Он это знал, но помощи ждать было неоткуда. Поэтому он в свои 40 лет полностью положился на судьбу и ждал ее решения.
Я не мог вынести его жалкого вида и в то же время чего-то неуловимо притягивающего. У меня впервые в лагере появилась своя буханка хлеба, которую я мечтал пересушить на сухари на случай побега. Хотел и сам есть, но отдал ее Егору. Он поблагодарил меня и сказал, что в долгу не останется. С той самой буханки я над Егором взял шефство. Носил ему куски и крошки хлеба, остатки супа. Все это действовало на укрепление его подорванного организма. У него, как говорил врач Иван Иванович, суставной ревматизм и декомпенсированный порок сердца.
Егор говорил, что он заболел от нервного потрясения. В августе 1941 года на его глазах погибла вся его семья в вагоне при бомбежке: жена, дочь и два сына-подростка. Он говорил, что до самой могилы не сгладятся из его сознания эти тяжелые минуты, этого он никогда не забудет и никогда не простит. Я часто садился рядом с ним и сочувствовал его непоправимому горю.
Мы с Яшкой везде успевали, так как почти все время были на глазах коменданта Кельбаха. Стали чуть ли не постоянными грузчиками у знакомого шофера, великана, добродушного толстяка. Немцы звали его месье, военнопленные – французом. Во время поездок в Новгород и Шимск при встречах с испанцами он говорил по-испански, с итальянцами – по-итальянски, с финнами – по-фински. Знал в совершенстве немецкий, английский, французский. Говорил на литовском, латышском. Это был человек-универсал в языках. По специальности всего лишь шофер.
Частые поездки вместе нас сблизили. В кабине мы друг друга не стеснялись, он занимал своей обширной комплекцией три четверти кабины. Мне хватало одной четверти. Ездил он в неудобном согнутом положении, так как кабина полуторки ему была мала. Шофер из него был неважный, водил машину он плохо, при малейшем отказе мотора терялся и просил помощи у шоферов-немцев. Автомашины он совсем не знал, поэтому небольшие неисправности устранить не мог. Для поездок в Новгород брали трех грузчиков и немца-конвоира. В кабину автомашины он сажал, если не ехали случайные немцы, только меня. В каждой поездке он рассказывал о себе, о скитаниях почти по всему земному шару в течение четверти века. Он знал капиталистический мир во всех странах, где ему приходилось быть, и ненавидел праздных, беззаботных гуляк и повес.