Выводила она так нежно, горестно и стыдливо, и одновременно живописно, что перед глазами всех сейчас же предстали и залитая косым желтым солнцем улица, и серый забор, и девушка на скамье у калитки, и разбредающийся по дворам поток черных от зноя и пыли конников. Казалось, Стешка о себе пела. И не пела, а, стесняясь (это Стешка-то!), рассказывала, — и не только о себе — о любой здесь…
— Дрянь девка! — восхищенно прошептал Бабетте на ухо Мясников.
Бабетта молча роняла слезы.
Голос Стеши то усиливался, то почти совсем затухал, и его бархатистое дрожание замирало в воздухе, чтобы, как огонек, вспыхнуть с новой, еще более нежной и горестною, безнадежной исповедальной силушкой.
У Бабетты все дробилось перед глазами. Она бестолково размазывала по лицу румяна и тушь…
И только последние слова Стешка сгубила, пропела как-то бесчувственно, и — ни к селу ни к городу — удивленно:
В следующий миг Бабетта слетела на пол. Судорожно она протерла глаза. Мясников уже перешагнул через Бабетту и направлялся к двери.
На пороге залы стояла Глаша — в том, главном своем зеленовато-розовом бальном платье. Большой, обрамленный брильянтами изумруд вспыхивал у нее на груди. Она даже не была слишком бледна. Или румяна помогли ей скрыть это?
Губы ее были сурово сжаты.
Все мужчины поднялись с мест, восхищенные и растерянные…
— Гла-Глафи-рушка-а… — прошептала Бабетта в ужасе.
Глава шестая
…Дожди и холод не прекращались все начало июня, словно уже наступила непролазная осень. Улицы стояли пустые, понурые. И только деревья отчаянно, молодо зеленели вопреки всему.
Казалось, во всем огромном городе лишь два человека еще не спрятались под крышу. Один был мохнатый пропойца в рваных подштанниках, который как символ и реклама всего заведения лежал среди громадной лужи возле сбитых ступенек «Каторги». Человек этот по временам поворачивал голову на другой бок, выплевывал воду и пытался орать:
В одну из таких великих минут другой человек, в картузе и кожаной куртке, перешагнул певуна с явной досадой.
Ну конечно же, это был Мишель Тихонов!
«Каторга» встретила его, как встречала любого: вонью, визгами, руганью, песнями, духотой.
Войдя, Мишель огляделся. Он кого-то искал здесь.
В дальнем углу, где обычно сидели разукрашенные свеклой и синяками «тетки», он заметил новую женщину.
Страшно опухшая, красная, с клоком желто-седых волос, свисавшим, как перо, с темени на плечо, она сидела, сжимая пустой стакан в руке и ныла хриплым баском:
Последнее слово женщина выкрикнула дерзко, вызывающе. Сидевший рядом, как видно, ее нынешний «кот» — рыжий мальчишка лет шестнадцати в щегольском картузике с лакированным козырьком — ловко хлестнул женщину по щеке и выразил недовольство в выражениях весьма непарламентских. Женщина покорно мотнула головой, икнула и, кажется, погрузилась в сон. Стакан из ее руки выпал и покатился по полу прямо под сапоги «половому».
— Эй, Тришка, ты свою б… соблюдай! — крикнул «половой», тоже мальчишка, но русый и лет четырнадцати.
Завязалась смачная перепалка, в ходе которой выяснилось, что Тришка считает ниже своего мужского достоинства поднимать что-либо с полу «окромя финашек» и что пускай эта (слово, цензурою вовеки не любимое) «сама-кось за собой подберет!».
При этом беседа Тришки и «полового» была заполнена таким количеством щеголеватых, да и просто головокружительно смелых, пренебрегающих всеми реальными возможностями человека метафор, что оба наконец и заржали.
Тришка ловко дернул локтем и его «молодка» чуть не рухнула со скамьи. Вернее, она уже рухнула, да Мишель ее подхватил.
— Что ж ты творишь-то?! — крикнул Мишель.
— Антересоваться изволите? — дерзко осклабился рыжий «кот». — Завсегда рады… Полтинничек-с!