Выбрать главу

И тем не менее, сон этот я истолковал оптимистически. Все хорошо, подумал я, сон в руку никогда не бывает. По крайней мере, у меня. Что ни приснится — в жизни будет наоборот. И с Семой все обойдется, и с Хромополком.

— Ты сексот!

На журнальном столике, меж журналов и газет виднеется какая-то голубая самодельная карта с очень странной интригующей надписью. «Миграция двенадцати израильских колен (кавказцев)». Что за муть? Причем здесь кавказцы? Верно ли перевожу?

А может быть, снова сон?

Встаю, прохаживаюсь по комнате.

Снова — Ирма Хайнман с ее гипотезой о еврейском происхождении Киевской Руси. Снова — Кирилл, Столыпин, Пушкин. Пушкина б спасли!.. Почему все время неотвязно — Пушкин?

Хромополк прострелен в то же место. У врача-негра — такой же курчавый кустарник на голове.

Согласно свидетельствам, собранным Вересаевым, Пушкин чувствовал себя чужим в России. Квартирант в родном доме. В нем все было другим: и раскованность, и суматошность, и склад ума. Но друзья, атмосфера, патриотический накал брали свое. Защищать величие — дело чести великого. И он защищал. Защищал великий спор славян между собой. От чужого мнения, от ненашего взгляда. Польша — наша. На рожон лез. Патриотический рожон всегда у нас в чести. А тут еще под шестислойной тьмой психологических скрижалей вякает сознание квартирантского долга. Все его письма к престольному хозяину — плата за угол.

Друзья-поэты старшего — вельможного! — поколения, поучавшие и помыкавшие, делали это из глубочайших сердечных порывов. А он через не хочу, через унижение, через преодоление себя — из природной мудрости, широты и артистизма. Для людей такого склада, политическая злоба дня валится в озорную эпиграмму и водевиль, но никак не в оду.

Вся его одическая благолепь — с тем же пережимным акцентом. Лучше пережать, чем недожать. Черт с вами — мне жить надо. Прокатиться зайчиком, на дурачка — унижение еще похлеще.

Такая плата — не подхалимство, не примазывание. Такая плата — защита чести. Высокая болезнь. Потревоженная гордость.

И вам докажу, и себе. Себе — в первую очередь.

В такой же психологической тьме Пастернак с Мандельштамом полезли в христианство.

— Юрий Васильевич, чего это вы так низко раскланиваетесь с каждым встречным?

— Понимаете, Николай, — он Николаем меня звал, — гиперкомпенсирую, чтобы не ошибиться.

Дело было в Киргизии.

У всех у нас хоть раз в жизни, да бывает своя Киргизия.

Странная штука, никто из русофильских чистоплюев чужим Пушкина не считает. Будто, в самом деле, — наших голубых кровей. Загадка.

Россия — величина лирическая. Ее порядок, ее структура и поведение обусловлены не логикой, а лирикой. Сколько будет дважды два? Палка стоит в углу — лирический ответ.

Африканец Пушкин — наш. Еврей Пастернак — наш. Еврей??? Ничего — все равно наш. А вот Мандельштам уже нет. Ни в какую. Еврей Мандельштам уже не наш. Зато все цари… Почти все русские цари — немцы. Но — наши. Попробуй откажись от царей — а на чем державе стоять? Гордости? Мощи? Вот такой финт судьбы.

Но нечего зубоскалить.

Зубоскальство — отличное средство против сна. Возбуждает.

Свинец освободил веки.

«Миграция двенадцати израильских колен (кавказцев)». Схожу покурю. Потом посмотрю, что она такое.

Америка еще спала. Предрассветный сон — самый, говорят, крепкий.

Я затягивался дымом, смотрел на нимбы фонарей, на первые мазки зари по краю горизонта и думал об Америке. Паркинг значительно поредел. Несколько машин и карета скорой помощи у ворот приемного покоя. Откуда-то из-за панорамной сетки огней исходит гулкое монотонное шипение хайвэя. Монотонное и, вместе, — волнообразное. Вверх — вниз. В строгом ритме. Вот так: будет (вверх, вздох) жить (вниз, выдох), будет жить, будет жить.

Будет жить, — скандировалось внутри, вопреки сну, вопреки страху, назло всем проискам Судьбы и Неба.

И я молился.

Не Богу, не Богине, не их сыну, не их матери, не их отцу — ничему такому, что принадлежит перу древнего сочинителя, моего уважаемого коллеги, труд которого, иначе говоря Библия, в полном соответствии с ленинской теорией отражения выпорхнул из самой гущи народной жизни и стал достоянием широчайших трудящихся масс.

Я молился другому.

Я молился некоторой всемирной неразгаданной силе, благодаря которой мы все же держимся вместе, не вгрызаемся друг другу в глотки, подчас болеем друг за друга, заботимся, ездим вместе в электричках, лежим в больницах, расшаркиваемся в вежливости, соблюдаем этикет и правила уличного движения, страдаем совестью, улыбаемся, шутим, уживаемся в одной конторе или в одном цеху, уступаем место старшим, знаем толк в гуманности, не топчем газонов и пользуемся туалетной бумагой, когда она при случае под рукой.