Выбрать главу

Еврей! Как много в этом звуке для сердца русского слилось! – написал Губерман, искажая Пушкина, зато с точностью, убивающей наповал. Не­из­вестно, правда, кого.

Все как-то меняется. Листья на деревьях, лица, мысли.

Не меняется только одно. Одно лишь никогда не меняется и не изменит­ся. Одно...

Клеймо еврея. Клейменность. Клейкая ветошь интеллигентного юдофоб­ст­ва. Сердечная, чувственная, разумная. Каленая ярость рассерженного гу­ма­нис­та. Братский плач по загубленным, загаженным евреями палестинам.

Главное – повод, Сашок. Зацепка, промашка. Как ныне с этой палестин­ской интифадой. Ты молчишь, а мир звереет. Мир звереет на твоих глазах, а ты молчишь. Ты ни разу не заикнулся об этом, не заговорил со мной. Ты занят. Ты другой. Ты не еврей. В евреях остаюсь я один. И мне не слиш­­ком вмоготу считаться с чьими-то справедливостями.

Чем больше они распаляются, тем полнее и больнее мое еврейство.

Ты не думаешь об этом, Сашок. Ты занят поисками свадебного сервиса. Ты и Кэрен. Вы ищете подходящего попа. Вы пытаетесь выбрать интелли­гентного молодого современного попика, который не очень бы увлекался тради­цион­ным тяжелым церковным реквизитом. Не очень.

А знаешь, что делаю в это время я? Я сдыхаю от ощущений предатель­ства. В особенности, по ночам, когда никакой сон не берет. Просыпаюсь сре­ди ночи от внезапной мысли, как от удара, и уже до самого утра не могу заснуть.

Ты хорош человек, Сашок. И я хорош. И мама. И Кэрен. Мы все хорошие люди. Откуда же между нами столько непонимания? Кем, когда, зачем вбит этот клин между нами? Какие-то понятия, веры, пристрастия. Что это все? Как вся эта муть связана с нами? С нашими желудками? С нашим биологическим составом? С нашей кожей?.. Евреи, русские, попы, обряды, палестинцы... Кто навязал нам эту дохлятину, эти слова? Кто вдохнул в них жизнь и заставил вертеться вокруг них – всех нас?

Неважно кто – они важны сейчас. Слова! Они составляют нашу жизнь, ее дух, ее плоть, ее несгибаемую крестовину.

Я такой же мудрозвон, как и ты, Леша-тихоша. Как и вы все. Я тоже под­дал­ся на удочку наносного и искусственного.

Я тоже позволил увлечь себя в омут высоких идей и прекрасных поня­тий – в болото шелухи, не имеющей ничего общего ни со мной в частности, ни с жизнью вообще.

Вот так прилепили к телу нашлепку – вышла нация, еще одну – религия, еще одну – национальная гордость.

А попробуй проживи вне вер и наций, вне идей, вне правд и кривд, вне всего этого духовного помета. Попробуй! Почему же я должен быть не таким, как все? Не мной эти слова придуманы, не мне их отменять. Мне даже не известно, что они значат.

Вам известно!

Всему вашему самобытному, патриотическому, духовно-копытному ми­ру! Вы знаете. Я не знаю. Я сдыхаю, я хочу понять – и не могу. Я сына сво­его не понимаю. Из-за вас не понимаю.

– Сделаешь ему обрезание?

– Сделал бы, да – поздно.

Поздно. Нинуля им сказала, чтоб позднее девяти не приходили, особен­но по воскресеньям, "отцу рано на работу вставать". Поняли. Но все равно приперлись где-то уже к одиннадцати и, конечно же, в воскресение.

Сидят, обсуждают с Нинулей, как что расставить, где столы, где бар, где холодные закуски. Она всегда сияет, когда они приходят. Радостна, речиста, возбуждена. Со мной бы так возбуждалась. И ведь знает же, зараза, сколько душевных сил все это мне стоит. Ведь на ней же и отыгрываюсь.

На ней и на себе.

Я посидел немного с ними, потом вниз сошел, во двор. Апрель едва толь­ко сбросил первые листки с календаря, а уже теплынь даже вечерами. Небо синее, словно густой синькой залито.

Густой темно-синий бархат, усеянный мириадами звезд. И даже не звезд (какие они звезды?), а просто огоньков, очень мелких электрических лам­по­чек.

Я присел на скамейке подле грубо, по-деревенски сколоченного стола и смотрел то на окно, за которым были они, то на небо. Я был один. И физи­чески один, и душевно. Такого одиночества, такой опустошенности, такой надсадной отверженности я редко когда испытывал. Ну и пусть, думал я, ну и пусть. Пусть один, пусть отвержен, пусть пуст. Любой уход не должен быть нагружен ничем. Только пустотой. Пуст – легок.

Я сидел и пил пиво. Дорогое, немецкое – прямо из горлышка. Сашок еще со студенчества любил дорогие сорта немецкого пива. Потому я стараюсь, чтоб оно всегда в доме было. И оно всегда есть. Часть внизу, в ящике, часть в холодильнике.