Выбрать главу

Витька, насколько я помню, тогда не работал, а учился где-то в техни­куме. Отец у него был военным – отставной полковник, штабист, с интелли­ген­тным мягким лицом. Мать – Вера Даниловна – пианистка. Короче, толко­вая образцовая семья, я часто бывал у них, с Витькой мы тогда сблизились, много читали вместе, спорили, казалось – единомышленники.

Бешено палило солнце. Послеполуденное солнце, но все равно палило, как бы специально с этой целью приблизившись к земле. Витька стоял у нашего подъезда и, размахивая руками, в самом деле, толкал речь. Речь о еврей­ских кровососах, об их жадности, о том, что они захватили уже всю власть, о том, что мы, православные, скоро станем их рабами и пусть уби­ра­ются в свой Биробиджан, иначе он сам собственноручно их выметет, как гадов поганых, или утопит в Черном море.

Я оторопел. Такой бравости я от него не ожидал. Никогда на эту тему от него и намеку не было.

Какое-то время он не видел меня. Я стоял в паре шагов за его спиной, не шевелясь. Стоял, как вкопанный, с открытым ртом, не зная, что делать. Чувствовалось, что он пьян. Тело слегка пошатывалось, и руки болтались особенно вольно. Дальше не помню, как случилось, что мы очутились вмес­те. То ли я окликнул его – и он подошел, то ли он сам, почувствовав на спи­не своей пристальный взгляд, оглянулся. Не помню.

Помню только, что увидев меня, он шагнул ко мне навстречу с чрезмерно дружеским энтузиазмом.

– Наум, Наум, ты не думай, что я против тебя. Я за тебя горой стоять буду. Всех евреев в Черное море пустим...

– Замолчи!.. Витька!

– ... а тебя я спасу.

– Заткнись! Ты косой...

– ... собственноручно спасу! Вот увидишь...

Он полез лобызаться, чтобы показать, видимо, как он выделяет меня из всей остальной вражеской массы. Я был для него либо хорошим евреем – но разве такие бывают? – либо вообще не евреем, что тоже весьма сомнительно. Скорее всего, здесь работал кривошип дружбы.

Русский человек друзей не предает.

Честно говоря, во мне тоже вякало какое-то чувство жалости к нему. Что возьмешь с него? Пьяный, потерянный, с расшнурованной грязной душон­кой, весь вывернутый наизнанку. А изнанка – что портянка. У меня тоже болела душа. Потому что – какая может быть после этого дружба?

Я пытался заглянуть ему в глаза, но он воротил рыло, лез целовать мою щеку, пока я, наконец, ни выдвинул вперед локоть, чтобы как-то расцепить его чересчур горячее объятие.

– Ты сегодня косой, проспись, поговорим завтра...

Говоря так, я продолжал освобождаться от него все тем же локтем и, как стало ясно через мгновенье, не рассчитал силу. Он, случилось, оказался как-то оттолкнутым от меня. Шатнулся, сделав шаг назад, чтобы сохранить равновесие – и прощай любовь. Теперь только я увидел его глаза. Злоба и неистовая жажда боя – вот, что было теперь в его глазах.

– А и ты, падло, против православных!

– Витька, заткнись, пойдем в дом, завтра ты сам жалеть будешь...

Куда там! Он уже изловчил кулак таким образом, что вот-вот врубит мне им по роже. Опережая столь неожиданный жест – благо, рука у меня длиннее, – я слегка толкнул его открытой пятерней в грудь. Он не упал, а попятился задом к мостовой и, не справившись с равновесием, присел на кор­точки, опершись позади себя руками о булыжный настил. Тогда еще наш Успенский переулок был уложен добротным гранитным булыжником.

Помню, что никакой злости я не испытывал. Просто жгла обида, и смотаться первому с поля боя, не тобой затеянного, казалось проявлением трусости. А Витька, между тем, нащупав расслабленное место в древней клад­ке, уже вытаскивал из-под себя один из булыжников и заносил его надо мной.

Он стоял передо мной с поднятым на двух руках булыжником, откинув для большей устойчивости одну ногу назад, и кричал:

– Братцы! Православных бьют! Что же вы смотрите, братцы!..

Толпа улюлюкала и в подавляющем большинстве была на его стороне. Я мгновенно метнулся к нему и снова раскрытой ладонью толкнул в грудь. На этот раз он полетел от меня далеко, растянувшись на спину, и, видимо, больно ударился. Теперь не стыдно и отступить. Я ушел.

После этого был большущий скандал, весь двор бушевал до самой поздней ночи. Но описывать это я не буду. Скучно. Да к тому же, не нахожу в этом свежего материала. Все знают эти одесские русско-еврейские дворы и переулки. Скажу только, что в дальнейшем мы встречались с ним изредка, но он всегда опускал глаза – может быть, стыдился. У меня тоже не было особой потребности задевать его. Если б он не опускал глаза, мне бы пришлось это делать.