И на сем спасибо.
Я тоже стыдился, но стыдился за него, невольно влазя в его незавидную шкуру. Так всегда стыдишься за бездарных актеров, когда сидишь на бездарном спектакле. Им нипочем, а тебе – стыдно.
И еще, во имя большей объективности добавлю: возмущенный случившимся, наш общий друг, инвалид войны дядя Митя, запретил ему приходить в свой дом, и таким образом мы лишились одного из достойных наших собутыльников по части пропустить по маленькой.
Всё.
Всё, всё, всё. Жара метет не менее свирепо, чем тогда в Одессе.
Если бы жару можно было увидеть или пощупать, как снег, – интересное бы было развлеченьеце. Весь город был бы забит ею по самые небеса. Не ходить, не ездить. Одна сплошная глыба жара.
До свадьбы три дня.
Мы с Гришей сидим в душегубке Кэй-Мартовской автомастерской, ожидаем, пока починят кондиционер в моей старенькой "Волве". Старая ржавая лошаденка, но я ее люблю и вижу даже некоторый шик в езде именно на ней, а не на чем-то более новом. Правда, жалко выбрасывать две сотни долларов на какую-то детальку, ответственную за поддержание холодка, но без холодка сегодня не обойтись. Мне гостей возить надо.
– Как мы там обходились без кондиционеров? – спрашиваю у Гриши чисто риторически, потому что вопросы на тему "там – здесь" всем нам ужасно надоели, ответы на них всем нам ясны, но мы их все-таки то и дело задаем друг другу с рефлективностью людей, страдающих от чесотки.
Там – это в России. Там – это в Одессе.
– Не говори, – отвечает Гриша, и я понимаю, что он имеет в виду.
Он согласен, что там все было плохо, все было не так, как у людей, и что на этом крупном фоне, кондиционер, которого тоже не было, – сущая мелочь. Вот как много он сказал своим коротким ответом. Потом, чуть подумав, он добавил, что если бы там и были кондиционеры, то от них все равно было бы мало пользы, так как они всегда стояли бы поломанными. На это я тоже ответил коротким "не говори", и оно означало то же самое, что и его короткое "не говори".
Не говори – говорили мы, а пока что ничего другого не делали, как только говорили.
– Как ты относишься к тому, что Сашку поп венчать будет? Тебя это не колышет? – спросил я и смутился, поскольку переход от кондиционера к попу был слишком резок.
Со стороны, в том числе и самому Гришке, этот вопрос мог показаться с бухты-барахты, но все эти географические сцепки-зацепки там – здесь, мое вечное ощущение вины перед ним за неполады в нашем общем детстве, случай с Витькой – все это неизбежно привело к мысли о тебе, Тихомирыч, о том, как ты боялся, чтобы я как-нибудь не захотел сделать своим пацанам обрезание. Ну а отсюда, пожалуй, прямая ниточка к поповскому венчанию. Так что вовсе не неожиданным был мой вопрос Я всегда на этих вопросах торчу. Голова от них пухнет – а не выбьешь.
Это вы, мои милые други, обрекли меня на них. Вы меня подвесили за ноги между небом и землей. Вы поделили всех по именам, по кличкам, по классам, по родам, по кровям. Вы! Вы, Лешенька! Вы...
– Как ты относишься к тому, что Сашку поп венчать будет? Тебя это не колышет?
– Не-е, не-е, глупости, о чем ты говоришь! Разве это имеет какое-то значение? А если б и имело какое-то значение – что, ты в этом виноват? Мы в этом виноваты? Мы?..
Чудная, добрая душа у Гришки. Если б я его спросил, считает ли он меня виноватым в том паскудном остракизме, который устраивал ему наш дворик, наш дружный детский коллективчик, он бы ответил то же самое. И был бы, конечно, прав, потому что я, действительно, никогда не предавал его, как бы мы ни ссорились. Даже не разговаривая друг с другом, мы все равно ухитрялись общаться.
Не разговаривать с кем-то было модой в нашем дворе. Причем, все – с одним. Все против одного. Бойкот. И я, разумеется, – в общем стаде, как, впрочем, и сейчас. Потому что все эти мои предсвадебные крики – тоже отголоски стада. Надо обладать особым гением, чтобы выйти из этого чревокопытного круга. Но – увы-ах – только не я.
Не я первый, по крайней мере.
Не помню, как могло случиться, что наш двор был в этот день пуст. Совсем пуст. Ни одной живой души.
Помню только, что была весна, где-то конец мая, потому что мать принесла мне тогда в больницу первый спелый красный помидор – вещь особого шика, поскольку первые помидоры в Одессе всегда были нам не по зубам (дорогими, то есть), и в обычных обстоятельствах ими никого не баловали.
Гришка стоял у себя на балконе, на втором этаже, как раз напротив того парадного, где околачивался я. Оно находилось на первом этаже, так что он поглядывал на меня наискосок – сверху вниз, а я на него наискосок – снизу вверх, но мы не разговаривали. Я выполнял требования бойкота. Он прокаженный. Разговор с ним под строгим запретом. Для нас обоих не разговаривать друг с другом – дело мальчишеской чести, котирующейся, как это ни странно, не ниже дворянской. Не зря у Окуджавы позднее появилась песенка о дворянине с Арбатского двора.