— Великий государь, не возьмешь ли в подарок царевичу Алексею ради праздника пустяковинную потеху?
Государь маленько пошевелился.
— Ану покажи, покажи!
Фофанов одна нога здесь, другая в лавке. Принес охапку куклешек из шелка, целая псовая охота. Тут и собачьи своры, и зайцы, и волки, медведь, лошади с загонщиками.
Веселая забава.
— Спасибо тебе, Фофанов! Алеша рад будет.
Только и сказал государь. Да ведь такое слово дороже золота. Его и бояре слыхали, и купцы, и пристав. Ого, какой Фофанову почет! Теперь только держись, сановитый народ повалит в лавку, все раскупят, не торгуясь.
В дороге Михаил Федорович крепился, а приехал домой — не хватило силенки из возка выйти.
Лекари мечутся, а помочь не могут.
Царица Евдокия Лукьяновна тоже сложа руки не сидела. Позвала дядю своего, Федора Степановича Стрешнева, дала ему десять рублей денежками и велела идти по тюрьмам — милостыню раздать. А сама со всеми чадами; десятилетней Ириной, восьмилетним Алексеем, семилетней Анной, четырехлетним Иваном и Татьяною, которой было год и восемь месяцев, — кинулась сперва в Ивановский монастырь, а из Ивановского в Знаменский.
Царевичей и царевен берегли от наговора и дурного глаза, а потому вели по улицам, загородив со всех сторон суконными покрывалами. И в церкви людям нельзя было смотреть на царственных чад. Для них отводили особое место и завешивали его тафтой.
Страшно было царевичу Алексею. Не за себя, не за батюшку — не впервой батюшка захворал. Невесть отчего, но страшно было очень.
У матушки лицо снежное, и губы такие же, как лицо, будто они алыми никогда и не были. В глазах ни слезинки, но сияют, словно их подожгли изнутри. Сияют, как глаза мучеников на иконах, и все бегут, бегут! Опору, что ли, ищут? И не видят опоры. Кружат, торопятся, словно птица над ограбленным гнездом.
В который раз вот так, через Красную площадь, по церквам… Как гусята от лисы. Впереди гусята, прикрытые крыльями гусыни, а позади невесть-кто, лисы-то нет. А глаза у матушки мучаются.
Страшно! Покрывала серые — ни неба впереди, ни города по сторонам. Успевай только под ноги глядеть, чтобы не упасть. И все время бегом. Молитвы в церквах короткие, жгучие, словно язычок свечи, вцепившийся в ладонь. Больно непонятно…
Во дворец вернулись затемно. И — господи благослови! — батюшке полегчало. А Федор Степанович Стрешнев нашел в тюрьме умельца лечить ножные болезни.
Лекарем оказался все тот же бежавший из Кремля Емелька-бахарь.
Ножные болезни Емелька-бахарь умел лечить взаправду. Секрет ему перешел от матери, и был тот секрет на семи тайнах, и держать бы его за семью замками.
Да уж больно мокрая башня досталась Емельке для сидения. Ухватился за Стрешнева Емелька, как утопающий. И выплыл — опамятовался. Лекарство было такого рода, что за него не токмо в тюрьму, а прямым ходом на костер. Что делать? В тюрьму попроситься поздно. За обман великого государя до смерти засекут: колдун. Вот и выбирай, что слаще: огонь или плеть?
Но Емелька был рязанский.
— Хотите, чтобы государя вылечил, ведите к государю!
Привели Емельку в спальню. Распластался Емелька на
полу лягушкой, позабыв все своп присказки.
— Вылечу, государь! Только дозволь мазь составить! Вылечу, государь! Только дозволь…
А у Михаила Федоровича такая ломота в ногах, хоть на весь Кремль кричи.
— Составляй, да скорее! — простонал.
Емельке большего и не надо. Дали ему двух стрельцов да попа и в лес повезли. Стрельцов для помощи и для присмотра за ним, Емелькой, чтоб не сбежал, а попа, чтоб все чисто было, освящено и окроплено святой водой.
Лес Емелька выбрал сырой и густой. И здесь, в лесу, на свежем воздухе, сообразил: раскрывать все свои секреты — себе вредить. Попросил он попа за успех дела помолиться, а со стрельцами в дебри полез. Вышел к болоту и, чтоб отвести стрельцам глаза, велел им собирать можжевеловые ягоды. Сам вырезал из бересты кружечку и неподалеку от стрельцов принялся искать нужное.