— Здравствуй, Вера, — несмело проговорил он с неожиданной хрипотой в голосе. — Как Танечка?
Вера повернулась к нему. Лицо строгое, непроницаемое, в глазах холод.
— Вежливый ты человек, Гарольд Станиславович, — сказала она почти с похвалой, — даже интересуешься. — И вдруг голос у нее пресекся: — А какое тебе дело до нее? Что ты к нам вяжешься?
— Ну как… — не зная, куда деть глаза, озадаченно проговорил он.
— Дочерью считаешь? Лучше выкинь из головы все это. Не страдай, — обрезала она и, справившись с собой, замкнутая, неприступная, пошла к англичанке Ирине Федоровне, стоявшей в кружке учителей из Ильинского.
Серебров сделал вид, что поговорил с Верой Николаевной спокойно и что встреча огорчения ему не доставила. Но дело испортил дядя Митя. Между мужчинами и женщинами старик признавал отношения только одного рода: если видел своего постояльца с приехавшей из райсельхозуправления агрономшей или корреспонденткой газеты, обязательно спрашивал:
— Ухажерка твоя?
— Да что ты, дядь Мить, — тряся руками перед помазкинской бородой, негодовал Серебров. — Разве не может быть делового разговора?
— Кабы я тебе поверил, — хитро щурился старик. И в этот раз, придя к директору школы насчет кладки печи в теплице, дядя Митя оказался верен себе.
— Вера-то Николаевна, что, сударушка твоя? Гли-ко, у тебя на лице румяна заиграли и у нее тожо. Баская ведь она, — сказал он.
— Ну брось ты, дядь Мить, надоело, — зло взмахнув накладными, крикнул Серебров и выскочил из школы.
— Не обидься, не сердись токо, я ведь спроста. Больно баба-то хороша! — вдогонку крикнул дядя Митя. Сереброву показалось, что слова старика слышали все: и Вера, и Ирина Федоровна, и другие учителя, и инспектор роно Зорин. Услышали и, конечно, посмотрели ему в спину с осуждением.
«Зачем я вяжусь? — корил себя Серебров. — Отрезанный ломоть. Сам себя отрезал, и уже к краюшке не прилепишь, а я…»
Жить постояльцем у дяди Мити Сереброву в конце концов надоело. Не терпелось перебраться в свою квартиру. Казалось, одному будет ему вольготнее и спокойнее, но переезд зависел от того же дяди Мити. В доме не было печи.
Серебров вновь пообещал дяде Мите позаботиться о вставных зубах, если тот ему сложит печь вне очереди.
— Я ведь баско кладу. Мне говорят: поди, словинку какую знаешь? Дак и знаю, но не скажу, — похвалялся дядя Митя, надевая выбеленный стирками солдатский бушлат сына.
По следу, тореному в рыхлом снегу клееными дяди Митиными галошами, они прошли к промерзшему брусковому дому. В нем звучно потрескивали стылые половицы. Чувствуя свое всесилье, дядя Митя солидно высморкался, по очереди зажимая то одну, то другую ноздрю, и спросил, наперед зная, что толкового ответа от постояльца не получит:
— Дак каку печь, хозяин, класти?
— А разные, что ли, бывают? — прохаживаясь по гулким от пустоты комнатам, легкомысленно спросил Серебров.
Дядя Митя негодующе хлопнул себя по брезентовым коленям. Ему, наверное, еще ни разу не приходилось встречать таких бестолковых заказчиков.
— Дак как жо, ученый человек называешься, а про печь не слыхивал?! Могу скласть обыкновенную русскую, могу «галанку», могу фантомарку, могу русскую с подтопком. Какая глянетца-то?
— А может, камин? — спросил Серебров, чтоб подзавести Помазкина. — Я куплю трубку, поставлю перед камином два кресла, и мы с тобой, дядь Мить, будем сидеть и петь песни.
Однако дядю Митю это не обескуражило.
— Могу я и камин, только хреновина это: уголь выпрянет, дак сучинится пожар. Спалишь дом-от.
— А ты уж так сделай, чтоб безопасно, — сказал Серебров. — С решеточкой.
— Видал я в Германье в богатых дворцах такие печи. Не глянутца они мне. Чистое небо топи. А у печи какая главная заслуга? Чтобы тепло держалось. Печь ведь она, как красно солнышко, обогревать должна, — начал философствовать Помазкин. Он подошел к окну и, показывая брезентовой рукавицей на Ложкари, сказал: — Вишь, сколь труб дымит? Моимям рукам кладены.