— Чокнутый ты, Вань, чокнутый и есть, — проговорила она. — Долго ли живем-то, а про меня уж забыл. Что я есть, что меня нет. Говорили мне, что ты эдакой, да я не верила. Видно, я для тебя как чурка с глазами. — И посыпались крупные, как первые ливневые капли, Антонидины слезы на Ванино лицо, шею. Он обалдело вскочил: неужели дождь?
— Ничего ты не понимаешь. Уборка — это, знаешь, как свадьба. Плясать — дак до упаду, а не одной ногой для виду топать. Ясно? — сказал ей сердито. Но Антониде ясно не было. Она всхлипывала. Ване становилось жалко Антониду. — Пусть отдохнет, — говорил он о комбайне, как о живом существе. Ему казалось, что, поостыв, наберется машина сил. Он цеплял телогрейку пальцем за петельку, виноватый, брел за женой к дому и казнил себя. Вон какая ладная у него Антонида, белая, полная, сдоба на сметане, а он домой не торопится.
— Вдруг задожжит, — виновато говорил он, но Антонида, почуяв Ванину покорность, не откликаясь, шла обиженно и гордо. Твое, мол, дело, как знаешь. Ежели так, я стану без спросу в клуб ходить, а там танцы, шефы вон приехали. Городские парни — один к одному.
Пока Ваня ел, Антонида, сложив руки на груди, скорбно качала головой.
— Чокнутый ты и есть. Будто припадочный. Вот расшибет тебя кондрашка.
— Ты брось! С моим комбайном, знаешь… — не сомневался Ваня.
— Тьфу ты! Вот иди и милуйся со своим комбайном, — сердилась еще пуще Антонида, взбивая подушки. Ваня любовался ее полными руками, закинутыми над головой, жена вытаскивала из волос шпильки.
— Да ладно уж, царевна конторская, — утихомиривал он свою непреклонную Антониду, затягивая ее в полог, который подвешен был в сенках над кроватью.
Часа через три, оставив спящую Антониду, Ваня выпутывался из полога и на цыпочках выбирался на крыльцо. Там устало кособочились белесые от пыли сапоги. Если не было росы, он, стараясь не скрипнуть, не брякнуть, обувался и, глухо стуча по земле каблуками, дул прямиком к «Колосу».
В конце страды неизменно оказывался Ваня Помазкин лучшим в районе, да и в области был если не первым, то вторым. Тут уж чокнутым его Антонида не называла. Приятно, когда муж такой знаменитый, когда пишут о нем чуть ли не в каждой газете, показывают его по телевизору. А к тому же — грамоты, премии, ордена. И она ведь не чурка с глазами — ему помогала, кормила его, обстирывала. Антонида плыла в контору степенно, будто боялась растрясти Ванин авторитет.
А он оставался прежним Ваней. Трудно было поверить, что это и есть известный на всю Бугрянскую область комбайнер: больно молод да прост. Улыбка стеснительная, будто он вину чувствует за то, что работал проворнее других.
— Ты, Вань, не забывай, что лучший. У тебя орденов больше, чем у Григория Федоровича, а ты стоишь жмешься. Да ты грудь колесом и гляди, как генерал, — поучала его Антонида, поправляя отяжелевшие от наград лацканы его пиджака.
— А-а, — отмахивался Ваня. — Я лучше бы еще неделю отбухал на комбайне, чем на совещаниях-то речи читать да по телевизору показываться.
Ваня Помазкин был мастером на все руки. И антенну к телевизору ставил такую, что принимал телевизор программы без помех, и баню умел топить лучше других, и, наверное, печь мог бы сложить не хуже отца, но не хотел ущемлять его гордость. И когда клал дядя Митя печь в квартире инженера Сереброва, Ваня в само дело не вмешивался — они с Серебровым носили теплую воду, разогревали и размешивали глину, подавали кирпич.
Дядя Митя работал споро.
— Артист, фокусник, — подтрунивал Серебров, но дядя Митя на шутки не отвечал. Он был в часы работы необыкновенно сосредоточенным, скупым на слова. Только коротко бросал время от времени:
— Дай-ко вон тот камень. Да не тот, садова голова, а вон тот.
В одиночку работал дядя Митя, а загонял их. Они не ходили, а бегали: надо было то вновь заводить раствор, то искать колосники, то поспешать с ведрами за горячей водой в Ванину баню.
Вначале они поеживались от холода: мало давал тепла электрический рефлектор, да и снизу, из-под пола, в зияющий квадрат, оставленный для печи, дуло. А потом стало им жарко, и Серебров, сбросив капроновую куртку, бегал в одном свитере.
На другой день к вечеру, когда окна порозовели от закатного солнца, дядя Митя сделал затирку. Печь высилась бурой громадой. Для проверки тяги ее затопили. Выфукнув клуб дыма, она сразу стала держать ровный огонь. От боков пошел пар. Серебров смотрел на помазкинское сооружение с почтением.
— Есть матушка-печка, дак и не нужна овечка, — произнес с облегчением дядя Митя. Опять, видно, к нему вернулось красноречие. Он обличительно начал говорить о том, что иные делают дымоход прямой, как оглобля, тогда тепла не жди, а вот у него ни одна жаринка из трубы не выскочит.