– Я – упрямый. Как Христос, когда ноги мыл предателю.
+
4. Письма и спасение
Он писал безадресно. Как брошенный в сумерки крик – тому, кто ещё держится за край, не падает, хотя пальцы – в кровь, а под ногами – тьма.
Писал на обрывках, на грязных листках, даже на бересте, если бумаги не было. Чернилами был нагар, слёзы, кровь.
“Ты, кто читает, знай: я тебя не знаю, но я молюсь за тебя. Молюсь не словами, а руками, что ещё держат ложку. Сердцем, что ещё стучит. Душой, что не продана”.
Письма уходили в сумках волонтёров, в разгрузках ополченцев, в потёртых библиотеках полевых госпиталей. Они не звали к победе. Они звали к человечности.
Он знал, что это уже война не за землю. Это за душу. За то, чтобы человек остался человеком, даже если он в дерьме, с автоматом, с куском мёртвого товарища в подсознании.
“Ты не обязан быть героем. Будь человеком. Этого уже хватит”.
В один серый день ему принесли мешок. Тело. Молодое, почти детское. 20 лет. Пробитая грудь. В рюкзаке – письмо. Его письмо.
“Сын мой, даже если мир рушится, ты не переставай быть человеком. Убить может каждый. Но накормить – только сильный. Прости, если не успел. Вечно твой – П.”
Он долго смотрел на это письмо. Оно было мятое, промокшее, с отпечатками пальцев, как молитва, которую держали, сжимали, с которой умирали. Не заплакал. Просто пошёл и вырыл для него яму. Молча. Потом сел у огня. Смотрел в пламя, как в икону без лика.
– Не успел, – прошептал. – Значит, следующему.
Он знал: война продолжится. Без смысла. Без логики. Без победителей. Здесь победа – это когда не сошёл с ума. Когда не стал хуже зверя. Когда не предал самого себя.
Иногда он приходил в окопы. Там его звали то батюшкой, то стариком, то просто – “эй, человек”. Он не обижался. Он был не выше и не ниже. Он был рядом. Его задача – не читать проповеди, а дожить до утра с тем, у кого дрожат руки от страха. Помолчать с тем, у кого на совести – вчерашний расстрел. Постоять у костра и сказать:
– Живой? Значит, всё ещё можно.
Некоторые плевали. Улыбались криво. Но глаза у них менялись. Глаза – не врут. Там рождалось что-то. Ещё не вера. Но – надежда.
В один вечер он встретил двоих. Один – старше, пьяный, с глазами, как сожжённая бумага. Второй – мальчишка, тихий, руки в крови.
– Ты чего дрожишь? – спросил он.
– Я… я того… не хотел.
– Знаю. Никто не хочет. Только потом живём с этим.
Поставил перед ним банку тушёнки.
– Поешь. Потом говори.
Тот ел, как зверёныш. А потом заговорил. Про то, как убил, как украл. Как не спал три дня. Как матерей убитых вспоминал. Он слушал. Не перебивал.
– А теперь – иди. И найди, кому помочь. Найди бабку, что воды не может принести. Найди раненого. Найди собаку. И сделай для них хоть что-то.
– А Бог простит?
– Если ты сам себя простишь. Он – простит.
Это и был его закон. Не судить. Не оправдывать. А указать трещину, куда может войти свет.
Ночами он писал дальше.
“Если ты читаешь это и думаешь, что ты один – ты ошибаешься. Я с тобой. Бог с тобой. Ты не мразь, если ты это читаешь. Мрази не читают. Они жрут. А ты – ищешь. А это уже путь”.
Он не знал, сколько из этих писем были выброшены, сколько сожжены, сколько оставлены на дне окопа, пропитанные потом. Но одно письмо, если оно сработает – уже победа.
Когда настапили, и пошли танки, и земля задрожала, он вышел на дорогу. Взял табличку. Написал углём:
“Здесь можно отдохнуть. Здесь человек – не враг”.
Никто не остановился. Но один солдат, увидев табличку, просто бросил автомат в кусты и сел на землю.
– Устал, – сказал он.
– Это и есть покаяние, – ответил тот. – Не громкое, не церковное. Просто – больше не могу убивать.
А потом снова был бой. И снова тела. И снова грязь.
Он сидел в подвале, как в пещере. Вокруг – ругань, стоны, храп. Внутри – молитва. Без слов.
Когда спрашивали, зачем ты тут, он отвечал:
– Я письма пишу.
– Кому?
– Тому, кто ещё может вернуться.
– А что будет, если никто не вернётся?
– Тогда я сам вернусь. Один.
И однажды, когда не было ни света, ни тепла, когда казалось, что всё – конец, он получил письмо. На грязной бумаге, в кривых строках, как детский рисунок:
“Ты меня не знаешь. Но твоё письмо нашёл у побратима. Он умер. Но письмо выжило. Я прочитал. Я остался. Спасибо”.
Он свернул его, положил в карман. Как икону. И вышел к людям. Потому что свет ещё был.
Потому что даже в аду можно написать письмо. И кто-то прочитает. И выберет жить.
+
5. Конец и начало
Он умер, как падает корявая сосна в глухом овраге. Без театра. Без флагов. Упал тяжело, с хрипом, с костылями, звякнувшими по бетону, – у большой кастрюли, где варился суп из последнего, что осталось в подвале.