Выбрать главу

Малаяровск был поселком без статуса. Сюда ссылали тех, кого даже зона не принимала – буйных, бесполезных, старых. Здесь были бывшие зеки всех мастей: от политических до бытовых. Здесь была Римма-сирена, в молодости – певичка из ресторана “Космос”, ныне – продавщица самогонки и философ.

Был и Тимофей по кличке Тёма Пулемёт. За спиной – Афган, три ходки, две любви и одна татуировка с архангелом на шее.

– Поп приехал? – пробурчал он. – А у нас тут один Бог – кто последний остался в живых.

Церкви в Малаяровске не было. Был фундамент. Камни с мхом. По ним бегали куры, а под ними – мыши.

– Тут была церковь, – нехотя сказал дед Ларион, когда батюшка нашёл его возле вонючей речушки. – До двадцать третьего. Потом разобрали. Кирпич пошёл на клуб. Клуб – на хлев. Хлев – на дрова. А Бог… Бог сам ушёл, когда мы его не заметили.

– А если вернётся? – тихо спросил отец Савва.

– Ну… если сам, без понтов, – может и зайдёт на чай.

И он стал служить. Один. На фундаменте. Утром – молебен. Днём – покос. Вечером – вечерня. Сначала – никто. Потом – Валерка подошёл. Послушал. Ушёл. Вернулся через три дня с бутылкой.

– Батюшка, а можно тебе налить? Просто... ты читаешь, а мне греется.

– Лучше ты сам глянь – греется оно изнутри или от сивухи.

Была и Зинаида – бывшая санитарка тюремной больницы.

– Мне 68, у меня остеохондроз и пудель с катарактой. Но ты, батюшка, молись, авось и мой Василий покается… хоть посмертно.

А как-то раз к службе подошли двое: Тёма Пулемёт и беззубый Сенька.

– Нам причаститься, – хрипло.

– А исповедались?

– Вчера у костра. Прямо со слезами. Правда, бухие были.

– Ну, Бог и к таким идет, – сказал батюшка и перекрестил их с удивлением.

На Пасху неожиданно пошёл снег. Отец Савва вышел на фундамент, а там – свечи. Много. Ровными рядами. И – люди. Все.

– Мы не строим, – сказал Тёма. – Мы пока просто стоим. Как камни. Ты говорил, что из камней можно детей Аврааму… ну, ты понял. Мы камни. Только, может, уже не мёртвые.

На третий год привезли доски. Сами. Из своих пенсий, пособий, бартером на самогон. Построили навес. Потом алтарь. Потом – крышу.

Когда приехал районный чиновник, он растерялся.

– Где стройпроект? Где архитектор?

– А вы поглядите, – ответил батюшка. – Тут всё по плану. Только у нас архитектор – Сам.

И сейчас храм стоит. Деревянный, пахнет ладаном и сырой доской. Но главное – в сердцах.

Валерка теперь звонарь. Тёма Пулемёт – староста. Римма поёт на клиросе. А Зинаида взяла пуделя и повесила на него крестик.

– С благословением, – сказала. – И пусть гавкает на сатану.

Потому что настоящий собор строится из тех, кто сам развалился когда-то. Но поверил, что может быть собран заново. Не по уставу – а по Любви.

 

+

Свеча двадцать вторая

“И прости нам долги наши…”

 

Случай этот был простой, как гвоздь в деревенской калитке, и сложный, как шепот в пустой церкви.

Его звали Василий. Тридцать девять лет, крепкий, молчаливый. Фермер, плотник, певчий на клиросе. Из тех, кто, кажется, врос в землю: если заболеет – не скажет, если обидят – промолчит, если любит – то до смерти.

Пришёл однажды в субботу вечером, когда в храме горели только лампады. Сел на лавку возле исповедальни и смотрел в пол. Не плакал. Не стонал. Только сидел, будто ждал чего-то.

– Греха не совершал, – сказал тихо. – Но жить не могу.

Я понял – не за грехом он пришёл. За судом. Или за помилованием. Сам ещё не знал.

– Батюшка… Она с другим была. Давно. Один раз. Сама призналась. Говорит, больше никогда, и просит простить. Я – простил. Осталась. Живём. Ребёнка растим. Но…

Он поднял глаза. Такие глаза бывают у икон в сгоревших храмах – всё видно, а свет не отражают.

– Только вот… не верю. Не ей. А себе. Не верю, что простил. Люблю – да. Но что-то во мне умерло. Или убито.

Вот здесь и начинается то, что не разрешается каноном, но требует распятия. Не священника – мужа. Не тела – сердца.

Внешне – всё чинно: он и на службу приходит, и дома не кричит, и дитя целует. А внутри – трещина. Как в колоколе, который звенит, но уже не в полную силу. И звон этот – не в уши, а в душу.

– Знаешь, Василий, – сказал я тогда, – есть прощение по букве, а есть по крови.

Он сжал руки, как на перекрестке с плугом.

– А я по какой простил?

– По букве, – ответил я. – Умом. Из воли. Потому что надо, потому что мужчина, потому что дитя. Но сердце твоё ещё не пустило слезу. Ту, что вымывает гвозди из Креста.

Он молчал. Я продолжил:

– Христос не просто прощает. Он умирает за врагов. И не просит взаимности. Любовь Его – не справедлива, а жертвенная. Не для ответа – для воскресения. Если ты хочешь не забыть, а воскресить любовь, то должен не вычеркнуть боль, а войти в неё с Богом. Сказать: да, предательство было. Но я не строю заново – я воскрешаю. Не по правде – по благодати.