Позже, в коридоре, его догнал участковый. Молча пожал руку. Без слов.
– Вы ведь знали, что она на вас сорвётся?
– Да.
– И всё равно пришли?
– А если не я – кто?
– Да вам за это никто не спасибо не скажет.
– И не надо.
– И всё-таки… зачем?
Отец Александр улыбнулся. В глазах – усталость и свет. Как будто он в этот момент смотрел не на коридор, а на что-то вечное – в самом человеке.
– Потому что мир начинается не с закона. А с сердца. И если оно не сдалось, значит, ещё можно спасать.
Потом об этом случае никто не вспоминал официально. Протокол забыли. Мальчишка поступил в техникум. Мать стала приходить в храм. Не часто. Но свечку ставила.
А батюшка всё так же ходил – в старом плаще, с видом человека, который знает: ты не победишь зло оружием. Но можешь – не отдать ему себя.
+
Свеча двенадцатая
МИРОТВОРЕЦ
Протоиерею Петру,
настоятелю храма Покрова Божией Матери
и всем священникам войны посвящается...
1. Ecce Homo
Я видел этого человека
Он шёл на костылях...
Это не было движение человека – это было движение креста. Он тащил себя через грязь, как вкопанный, как вросший в землю корень, который не выдернуть – только с кровью. Костыли скрипели, как упрёк. Под ногами – мёрзлая земля, в небе – гул разрывов, в лёгких – горячий дым войны, который стал воздухом. Он не спешил. Потому что некуда было спешить. Ибо спешка – роскошь живых.
У него не было левой ноги.
Она осталась где-то там, на на раскисших от крови дорогах – в воронке, вместе с куском металла, с мешком гречки и детским мишкой, пропитанным соляркой. Он не кричал тогда – не было смысла. Земля приняла его в себя, как принимает всё: кровь, страх, бессилие. Он помнил тишину. Эту великую, нечеловеческую тишину, которая приходит после взрыва. В ней всё становится правдой. И если ты не умер – значит, стал частью этой правды.
Когда очнулся, вместо ноги была пустота. Врач сказал:
– Крепкий. Выживешь. Но теперь ты инвалид.
Он усмехнулся, как умеют усмехаться те, кто слышал, как смерть зовёт по имени:
– Нет, сынок. Я теперь свободен от гордыни своей походки.
Он шёл, и ад отставал. Ад не любит тех, кто не сдается.
В городке всё было по-прежнему: крыши, пробитые осколками, коровы без телят, дети без матерей. Только церкви не было – остался один купол, сгоревший, как нимб святого после расправы. Ему туда. В подвал школы, где молились. Там был хлеб. Там была соль. И молитва.
– Батюшка, – сказал кто-то в темноте, – не привёз?
Он вынул мешок. Крупа, соль, свечи. Он не говорил – просто смотрел. Смотрел так, будто видел не людей, а души, истончившиеся от боли, вытекшие сквозь глаза, иссохшие от слёз, но всё ещё – живые.
В подвале стоял запах гари и ладана. Кто-то шептал молитву. Кто-то молчал. Он знал: молчание – это высшая форма просьбы. Оно не требует, оно кричит без звука. Он сел, положив костыли рядом. Помял руки. Они тряслись. Не от страха. От памяти.
Когда-то он тоже боялся. Боялся боли, бессилия, тьмы. Но потом понял: страх – это не враг. Это ангел, уставший ждать твоего ответа. И если ты не сражаешься со страхом – ты становишься им.
Он помнил женщину с ребёнком. Мальчик был мёртв. Женщина – нет. Она держала его на руках, как живого. Он ничего не сказал. Он только накрыл их плащом. И ушёл. Потому что слово – это роскошь среди мёртвых. А плащ – это всё, что у него было.
Они молчали вместе. Он и народ. Он и земля. Он и Бог.
Он больше не проповедовал. Он просто был. А быть – значит стоять, когда всё падает. Значит идти, когда некуда. Молиться, когда Бог молчит.
Видели его. Многие. Одни – как святого. Другие – как безумца. Но он никого не видел. Он видел только дорогу. Она была вся из крови и молитв.
Когда-то он был учёным. Писал книги, любил спорить, ходил по аудиториям, как по храмам. Гордился умом, логикой, речью. Теперь он знал: ум – это пыль, если в нём нет любви. И логика – оружие лжи, если не служит милосердию.
Теперь он говорил коротко. Или не говорил вовсе.
Однажды его спросили:
– А как ты стал таким?
Он ответил:
– Я видел, как брат убивает брата. Как мать продаёт дочь за буханку. Как человек, умирая, молчит – не потому что гордый, а потому что не хочет мешать.
– И ты всё равно веришь?
– А разве у меня есть выбор?
Ночью он не спал. Смотрел в потолок. Там была трещина – шла, как молния. Он думал: “Так и душа моя. Вся в трещинах. Но если в неё входит свет – значит, ещё жива”.
Он боялся только одного: что перестанет чувствовать. Что боль станет привычной. А привычка – это смерть без выстрела.