Выбрать главу

Куприянов Вячеслав

Сверхсветовик

Вячеслав КУПРИЯНОВ

СВЕРХСВЕТОВИК

Подготовка

Ночью он имел право отдыхать от калейдоскопа дня, где его облик был разбит на множество подобий, где его рот коллекционировал улыбки, по глазам, словно рябь по воде, пробегали проблески разных по оттенкам, но мудрых по сути мыслей. Лицо, уставшее от ликующих, полных надежды взглядов, руки, набрякшие благодарными рукопожатиями. Отнятый от его гортани голос в положенные часы сопровождал ожившие слепки с его лица, обещая зрителям и слушателям то, чего им всем не хватало. Время. Он обещал Время. Как пчела на обножке принесет в свой улей накопленную цветком питательную пыльцу, так он призван выбрать созревшее на почве истлевших звезд мировое время. Именно он, и никто другой. А они с легким сердцем могут пока продолжать утрачивать свое настоящее время. Его долго готовили для небывалого подвига. С самого детства, и потому у него не было собственного детства, хотя уже тогда предполагалось, что это добавляет детства всем прочим. Когда дети носились друг за дружкой, оставляя каждому вероятность догнать другого и в то же время при старании надеясь убежать от любого, он был за пределами этих игр, он должен был тянуться за взрослым наставником, который его вел за собой, исходя из продуманных скоростей, ускорений и внезапных остановок. Когда дети купались, будто они впервые попали в воду, он должен был повторять движения наставника, который, казалось, родился в воде. Он научился любить землю, отталкиваясь от нее ногами. Он научился любить воду, проскальзывая сквозь нее, подобно обтекаемому существу, для которого голова служит носом. Он полюбил воздух, ибо с ним вдыхал в себя все небо, приобщавшее его к высочайшему огню, до которого ему еще суждено будет дотронуться. - Дыши, дыши, - подстрекали его наставники, - тебе еще придется не дышать или почти не дышать целую вечность! Он учился затаивать дыхание под водой, и когда он выныривал, то чувствовал не только вкус, но и цвет воздуха, который из синего мгновенно становился красным в его легких, а пройдя сквозь камеру сердца, сгущался и темнел, как терпкое вино, которым его не баловали, но и не лишали с достижением зрелости. Ему исподволь загадывали загадки, старше ли его это вино, или моложе, и насколько, когда ягоды сняли с лозы, какое стояло в ту пору лето, и чем старше он становился, тем более старое вино доверяли ему на пробу. И надо было угадывать местность, где оно родилось, высоту над уровнем моря, удаленность от розы ветров, и все это не для того, чтобы в предполагаемом обществе блеснуть отточенностью праздного вкуса, но чтобы уметь определить, оказавшись в неизвестном краю, что это за край, по запахам, по привкусу надкушенной травы, по заложенной в этой земле толике солнца, по томящемуся именно в том колодце неба настою времени. Не все из наставников настаивали на том, что время настаивается только в вине, сгущаясь до доступной многим поколениям истины. Однако идея выдержки казалась пригодной для его воспитания, он как бы накапливал время в себе самом, пока сам себя еще никак вовне не проявил, зато он и не выдыхался. Приятно было сознавать, что время бывает белое и красное, а также розовое, оно бывает сухим, бывает в меру - хорошо, если в меру - сладким, оно приятно бьет в голову, если оно шипучее. Особенно приятно его делить вдвоем, тогда его становится больше даже при самом малом исходном разливе, ибо оно обрастает обходительностью, взаимностью и любовью. Время, как гроздь, зависит от земли, воды и солнца, от каприза ветра и легкости облаков, оно начинается весной и замирает поздней осенью, и это почти незыблемо. Становясь вином, время зависит от бочки, от пошедшего на ее бока дерева, и уже почти не зависит от безразличной к его вкусу бутылки, в которой самое важное - пробка. Он знал, что среди теоретических разработок, от которых зависит результат его будущего полета за временем, проблема пробок является наиболее сложной. Уже предполагалось, где находятся залежи времени. Если бы Вселенная имела форму бочки, что не так уж далеко от истины, то время бродило бы где-то на ее дне, а до нас доходило бы только редкими пузырями, их-то мы и транжирим, деля на зоны, века, дни и секунды. Но эта бочка еще и вращается, подобно центрифуге или стиральной машине, потому время завихривается спиралью и отбрасывается на самые края вместе с галактическими туманностями, потому в мощные телескопы, несмотря на чудовищную удаленность, видно, что в этих туманностях заблудилось немало времени, возможно даже и затонуло на дне четвертого измерения. Красное смещение намекает нам не только на разбегание галактик, но и на красный цвет втуне исчезающего времени и на преимущество красных вин по отношению к белым. Он проходил, вернее пробегал все эти научно-небесные соображения, один наставник вел его молча, всегда забегая вперед, а второй, чуть отставая, диктовал ему на бегу скороговоркой то знание, которое не требовало формул и графических иллюстраций. Эти наставники передавали его друг другу, как эстафету, ведь уставали они, вещая скороговоркой, быстрее, чем он, внимающий на бессловесном дыхании. Менялась при этом и тема, например, строение ближайшей вселенной, строение цветка зонтичных растений, поведение пчел в условиях магнитных бурь, пророчества древних атлантов и гипербореев о роли государства Российского в грядущем подъеме Атлантиды, и так далее. Знание более плотное преподавалось во время плавания, как только он выныривал, чтобы вдохнуть воздух, вместе с ним он проглатывал афоризмы о смысле жизни, вроде того, что человек это гигантски разросшийся сперматозоид, или что человек рожден для счастья, как птица для перелета в Африку; тут же ему называли некоторые мировые константы - постоянную Планка, золотое сечение, число Пи, величину которых он должен был себе вообразить уже под водой, выпуская на поверхность соответствующего объема пузыри, причем никто не мог выдуть квадратный пузырь, что говорило об иррациональности мира и невозможности кубатуры шара. Следы мудрости отпечатывались в его мозгу гораздо надежнее, чем его собственный след в воздухе или в воде, а ему придется хранить эту мудрость в далеком вакууме, чтобы ее не высосало в пустоту. Снова проблема пробки! И он, будущий сосуд всеобщего нового времени, в отличие от личностей, оставивших в человеческой истории цепочку значительных следов, был включен в сонм бессмертных, еще не совершив заданного подвига. Это было обоснованно, ведь когда он совершит свой подвиг и замкнет кривую своего полета, его встретят, согласно теории относительности, уже другие поколения, и они едва ли будут помнить кого-то из его достойных современников, ибо не будет для них такого свершения в прошлом, сравнимого с его неизбежным подвигом ради их будущего. Вот его еще и увековечивали. Когда с него, еще живого, снимали гипсовую маску, он воспринимал это как очередной опыт затаивания дыхания. Вспышки фотографов предваряли ощущение полета среди недолговечных сверхновых звезд, которые выслаивали из него плоскостной срез за срезом, но были изготовлены и голографические его облики, из которых предполагалось еще соорудить единое монументальное его представление. Со временем, подходя к окну, он сам себе казался своим поясным портретом, распахивая дверь, он вписывался в проем портретом во весь рост; когда он бежал без лыж по снегу, он видел за собой, даже не оглядываясь, след легендарного снежного человека, а море он любил за то, что оно быстро смывало его следы. Его вводили в заблуждение зеркала, в них он казался себе не столь значительным, как на портретах, он старался не обращать на них внимания, тем более, что определить, правильно ли сидит на нем головной убор можно было и наощупь. Однажды его посетил ночной кошмар, как будто его лицо несут на пластиковом пакете, набитом луком, и хотя лук не был нарезан, из его глаз лились слезы, кто-то из прохожих доброжелательно указал - смотрите, у вас пакет протекает! Он в ужасе проснулся, бросился к зеркалу, чтобы убедиться, не из пластика ли его лицо и нет ли на нем не приличествующих ему слез. Когда он поделился этим переживанием с наставниками, ему категорически запретили рассматривать человечество ниже уровня головы, а зеркала из его покоев убрали, рекомендовав при ночных кошмарах вызывать дежурного. Отвлекаться на чтение писем восторженных поклонниц и завистливых поклонников ему не было положено, на них отвечали отзывчивые грамотеи, имеющие опыт собственного сочинительства, никому не нужного, но тут у них создавались все условия для ответственного творчества. Девушкам из кругов, к нему не допущенных, они сообщали, что, да, встреча возможна, но только после его возвращения, когда у всех будет достаточно времени. Юношам они подтверждали принципиальную возможность повторения его подвига, но это лишь в случае, если его подвиг не состоится, и уже не будет времени на подготовку такого же, как он. Тем, кто сомневался, доживут ли они до успешного завершения его космической миссии, предлагалось беречь свое время и таким образом обязательно дожить, но не забывать и вкладывать свое личное время, как капитал, в детей и внуков. В заключение они обычно добавляли, что примут все меры по улучшению работы почты. Летать он начал раньше, чем бегать, но позже плавания. Сначала это были полеты с наставниками, он привыкал к высоте и скоростям, необычным для неоснащенного тела; он сразу понял, что управлять самому летательным аппаратом и одновременно заучивать, скажем, главы из истории о редком сочетании власти и интеллекта в лице фараона Эхнатона весьма затруднительно, даже пролетая в ясном небе над египетскими пирамидами, и как бы велик ни был царь Ашока, следов его на азиатской земле нельзя было различить. К самостоятельным полетам его допустили одновременно с введением в его жизнь обязательных женщин, в расчете на то, что одна из них в свое время привяжет его к себе настолько, что эта привязанность станет залогом его возвращения из окончательного полета. Кроме всего прочего, женщины были ему предписаны для ощущения тех нюансов тяжести и невесомости, которые недостижимы ни при нырянии, ни при подъеме на снежные вершины, ни в пикирующем полете. Называя свои знаки Зодиака, они преподавали ему наглядную астрологию, ему становился ясней тот ближайший Млечный Путь, первый слой, который придется ему преодолевать. Наставники оставались при этом в тени, где они вычисляли, когда и с кем он погрузится в очередной раз в собственную тень, каковой он считал женское тело. Он и входил в него как в собственный след, не смытый морем и порывами ветра. Он много раз облетал Землю, с разной высоты рассматривая ее черты. Оранжевым заревом тлела пустыня Сахара, погашенная на севере дыханием Средиземного моря. Из темно-бирюзовых материковых полей выползал седой Нил, чтобы остужать и оплодотворять северо-восток, золотое сечение Африки, сокровенным числом подпирающее пирамиды. Облака стелились к югу, набегая на яшмовые леса и аметистовые горы. Облака так часто затягивали его поле зрения, что он привык видеть в их белом стане что-то привлекательно-женское, а сквозь белизну женского тела ему вдруг не терпелось увидеть скрытые за ним материки, моря, затонувшие корабли. Он думал, что все женщины белые, темным в них отмечен только вход, заметный даже у блондинок. А однажды, после полета над Океанией, к нему вошла абсолютно черная женщина, и он испугался, что не найдет в нее вход, а потом, когда уже совсем стемнело, изумился, что она осталась плотью и не слилась с ночью. Он различал своих наложниц по дыханию, смеху и стону, по вкусу губ и языка, но видел их в отдаленной и смутной перспективе воздухоплавания, он любил их и боялся, и потому зажмуривал глаза, чтобы уравновесить любовь и страх. Хотя что было толку закрывать глаза, когда по ночам и без того темно. Еще он закрывал глаза над Тихим океаном, когда было малооблачно, и его завораживала синяя, до черноты сгущающаяся глубина, насыщенная настоящим солнцем, а то, которое стыло в небе, казалось только отражением. Как-то он плыл в этом океане рядом с китами, которые не обращали на него никакого внимания. С севера они несли в себе огромных детенышей, чтобы выпустить их из себя в потеплевших водах Мексики. Он подумал, что вся морская вода профильтрована через их ноздри. Вдруг возникла большая белая акула, он насторожился, но вблизи огромных китов, казалось, ее наглость не вышла наружу, и она не тронула более мелкое существо. Глядя на океан из противоположной бездны, он не мог не вспомнить о китах, ставших там внизу незаметными, хотя под водой продолжалась их мощная океанская работа. Стоило закрыть глаза, и уже неясно, плывет ли он рядом с китами или летит высоко над ними, и над женщинами, которые гораздо меньше китов и меньше, конечно, и акул, но таят в себе что-то гораздо большее, чем детей, которых надо рожать в океане. Наставники, сопровождающие его в полетах, тревожились, если он закрывал вдруг свои глаза, обязанные быть бдительными; он поведал им о китах и о женщинах, и они подивились, почему такое с ним случается именно над Тихим океаном; он же сам не совсем уверенно объяснил, что Индийский океан более серый, Атлантический более узкий и текучий, а в Северном больше льдов, чем воды, от его стужи и стремятся уйти беременные киты. Наставники рекомендовали ему впредь смотреть на женщин открытыми глазами. Тогда он стал замечать, что ищет повторений, чтобы та или иная женщина появилась снова, но ожидание всегда было обмануто, а новизна оправдывалась соответствующим сочетанием звезд, и всегда насылались новые и новые юные существа. Ему даже подумалось, что на самом-то деле это одна и та же женщина, но владеющая волшебным искусством неузнаваемо изменяться. Тогда он стал надеяться на совпадение не только точек, но и линий, рассчитывая не только на встречу, но и на путь. Он стал мечтать, какова она на самом деле. В его закрытые глаза вливалось ясное, как рассвет, и яркое, как закат, человеческое лицо, черты которого внутренне совпадали с его глубинным представлением о вечном наслаждении видением. Но когда он открывал глаза, этот образ сразу же забывался, на него падало совсем другое лицо, он ощущал что-то похожее на полет кувырком в небе, когда еще не раскрылся парашют, когда он еще сам не установился в бесстрашном падении, а лик земли внизу пугает своим приближением. Однажды он перепутал в пасмурном полете дебри изумрудной Амазонки с медной патиной лесов африканской Гвинеи. Это было постыдной ошибкой, но ничем особенно не чреватой, ни там, ни здесь он не намерен был приземляться. Но лицезрение таило в себе нечто более серьезное, вплоть до опасности разбиться в падении, хотя он и сознавал, что не летит над чьим-то лицом, и чтобы еще убедиться в этом, он склонялся к нежной безопасности слепого поцелуя. Ночные полеты доставляли ему меньше радости. Исчезала вся лучезарная физическая география, оставалась назойливая политическая, электрические искры городов, прикинувшиеся звездными скоплениями, трассирующие линии дорог, внутри которых пульсировали элементарные частицы под управлением бессонных водителей с весьма ограниченной свободой воли. Ночная земля управлялась не солнечной осмотрительностью, не веселыми порывами ветра, а суровой бессонницей ночных патрулей и вкрадчивыми страстями контрабандистов. В этих сухих искусственных искрах ничто не напоминало о женском волшебном тепле, которое не измерялось никакими приборами. Ночной полет обещал только то, что этой ночью он пребудет на высоте, но без возможной возлюбленной. Эти полеты над политической географией считались для него важными, ибо ему придется ориентироваться среди ночных звездных роев; он может оказаться в положении ночной бабочки, наколотой на случайный острый луч, если не будет начеку, сознавая, что у каждой, даже самой тусклой, звезды может быть своя коварная политика, а то и просто страсть к накоплению мимолетностей. Иногда ему намекали, что Вселенная скорее всего женственна, и ему предстоит изведать, имеет ли она женское тело, или женскую душу, или то и другое. Кружа над Землей, в теплой атмосфере одухотворенного и не до конца отравленного человеческой жизнью небесного тела, он размышлял, откуда и куда уходит время. Стекает оно с холодных полюсов со скоростью полярных экспедиций, вынуждая землю дрожать от глубокого озноба и стряхивать со своего лица ненадежные людские жилища? Или тратится сразу и вдруг с извержением застоявшихся вулканов, сметая доверчивые селения, искавшие тепла у их подножий? Или тает вместе с морским туманом, от которого запотевают корабельные часы, и капитаны не успевают записать в свои вахтенные журналы, в котором часу столкнулись их корабли? Пересыпается ли оно вкупе с песками пустыни под копытами верблюдов, несущих на своих горбах запрещенные грузы? Или вянет в городах, где скапливаются сомнительные слухи, запрещенные грузы и отравленные туманы, где замышляются темные дела, но еще не тают зыбкие мечты и вспыхивают редкие светлые мысли? Бледную Луну он недолюбливал, как ночное животное, когда-то бывшее живым, а теперь, ни живое, ни мертвое, оно пугает и завораживает живых. В полнолуние вся ее пустота обнажена, а в новолуние она грозно обещает наращивать свою ущербную сиятельную пустоту. Но после прогулок по Луне, по пыли, которой негде колыхаться, он увидел Землю такой же одинокой и безвременной, и он стал жалеть обе эти сферы, и ту, где еще было время, и ту, на которой оно отмечено лишь чужими следами и отдаленными туманными взглядами. Особенно его окрылило открытие, что можно подойти ночью к окну, отодвинуть штору, и при свете Луны открыть для себя лицо уже засыпающей от счастья женщины. Если у Вселенной такое же лицо, то что творится у нее во сне? Сны ему иметь не возбранялось, но предлагалось и во сне настраиваться не на расплывчатые лица и образы, а на цели и ориентиры, выстраивая предполагаемый путь над конкретными континентами и акваториями, планетарными системами, галактиками и метагалактиками, повторяя их собственные имена и координаты с неизменным добавлением, как внушили ему наставники, - пока: пока-Африка, пока-Америка, пока-Солнце, пока-Рыба, пока-Магелланово Облако... Почему пока? - спрашивал он. Потому что существует вероятность полной неизвестности того, что потом, так отвечали ему. Он переносил это пока на имена своих возлюбленных, если они ему открывались, - пока-Анна, пока-Аэлита, пока-Ассоль, от многих только и оставалось это пока. Однажды ему приснилось, что он спит с Австралией. Пока-Австралия. Наставники попеняли ему, что это не просто часть суши, но и отдельное государство со своими законами и проблемами, которые могут расстроить здоровый сон. Например, проблема, связанная с размножением прожорливых овец, или проблема незаконного вывоза словоохотливых попугаев. Сон больше не повторился, а наставники склонили его к более низким полетам, обращая его внимание на мелочи. Он промчался над Москвой, где извилистая линия реки понравилась ему больше, чем громоздкая панорама самого города, напомнившая ему распластанного осьминога, выпустившего над собой облако отвратительных чернил. Потому дома и кварталы выглядели смутными присосками, и таковы были многие города. От Москвы он соскользнул на Калугу, где виднелась допотопная одинокая ракета, воплотившая в себе память о чудакевелосипедисте, задумавшим здесь думу об околосолнечном пространстве. Там же рядом сохранился музей древней космонавтики, где на потолке можно увидеть сегодняшнее звездное небо. Снизу его летательный аппарат принимали за неопознанный летающий объект, поэтому над деревнями и окраинами городов он избегал появляться, чтобы не вызывать переполоха и писем в местные газеты; в городах же ко всему привыкли и не обращали внимания на небо, зато в некоторых странах было предписание сбивать подобные объекты, которое, к счастью, не выполнялось из-за другого предписания - не разбазаривать боезапас. Ему нравилось отмечать среди имен городов ласковые женские: Лима, Манила, Севилья. Некоторые звучали жестче: Прага, Рига, или вовсе вызывающе Аддис-Абеба, Тегусигальпа, Калькутта. При облете планеты выбирались самые замысловатые кривые, но со временем маршруты стали повторяться, так что стали повторяться облики и названия неселенных пунктов... И вот наступило время запуска. Подготовка к старту была стремительной, как обряд осужденного к гильотине; его соответственно облачили во вселенский панцирь, дали прощальный глоток красного вина, перепутав бордо с бардолино, но он, поперхнувшись, ничего не сказал на это, надвинул шлем на голову, перекрестился и шагнул в бездну.