— А ты откуда знаешь?! — удивился Князев.
Громов усмехнулся плотно сомкнутыми губами, положил руку на погон Князева, выступающий из-под комбинезона, и сказал:
— Ты один и не знаешь, что все уже знают: втрескался наш нестроевик!..
Князев смотрел на него долго и сосредоточенно и вдруг сказал:
— Ну и пусть знают. Я и не скрывался… Увезу я их отсюда с собой, чтобы рокот мотора душу каждый день не бередил… Лене все кажется, что он еще из полета вернется…
— Скоропалительно ты решил этот сложный вопрос. Ты добрый человек, тебе просто жаль ее, а для того, чтоб жениться, нужна любовь… И притом, ты холостяк, парень, а у нее ребенок. Неужели девчонок мало?
— Подумаешь, ребенок! Мой отец, мой дед в мои двадцать пять лет имели уже по четверо детей. И, знаешь, как любили их! И у меня это в крови, по наследству… Поверь, я люблю дочку Лены, как свою.
— Я тебя понимаю, — снисходительно улыбнулся Громов. — Жить бы тебе где-нибудь у речки, жениться бы в восемнадцать лет и ходить с оравой ребятишек на реку купаться… Разлюли малина! Но вместо этого — война, и ты ушел добровольцем, еще парнишкой. И с тех пор вокруг тебя — аэродромы, казарменные порядки, начальники и подчиненные. И до того тебе это осточертело, что, когда у Беленьких ты почуял запах семейного уюта, ощутил ласку ребенка, ты разомлел… Вот и хочешь их увезти… Одумайся, Николай! Переломи себя. Дома, после демобилизации, ты встретишь настоящую любовь…
— Ты это брось! — осерчал Князев и решительно сбросил его руку со своего плеча.
— Ты что? — обиделся Громов. — Я тебе, как другу, советую. Ведь ты, если хочешь знать, — единственный человек в эскадрилье, которого я по-настоящему уважаю. Я, например, женюсь не раньше тридцати, когда укреплю свое положение…
Князев только отмахнулся и под вечер, завернув в комбинезон матрешек, пошел в осиротевший домик.
С рождения ребенка Лена не работала, но после похорон мужа, хотя ей и назначили пенсию, как жене летчика, погибшего при исполнении служебных обязанностей, поступила официанткой в столовую: сидеть дома было мучительно. И командование и жены офицеров глубоко сочувствовали ей. Через месяц Лену назначили заведующей лагерного филиала столовой. Со стоянки Князев часто видел ее зеленую полуторку, везущую летчикам и курсантам обед в термосах.
…Подойдя к саманному домику, Князев поправил одной рукой складки гимнастерки и долго и старательно тер ноги о протектор бензобака. На его стук в тамбур выбежала худенькая белобрысая Наташенька.
Она тотчас юркнула обратно, выговаривая по-детски невнятно и торопливо:
— Мама! Дядя!.. Мама! Дядя!
На языке двухлетнего ребенка это означало: «Мама, дядя пришел».
Лена грустно улыбнулась гостю, не вставая из-за стола, на котором лежало вязанье. Едва Князев переступил дощатый порог, Наташенька подскочила к нему. Он присел на корточки, и девочка закинула свои ручонки на его загорелую шею. Николай поднял ее на руках. Наташенька не была привязчивой, но к Князеву бросилась в первый же раз, когда он в качестве посыльного пришел в этот осиротевший домик. Причина этого неожиданного внимания со стороны ребенка была по-детски наивна. Ни у кого в эскадрилье, кроме покойного Беленького и Князева, не было усов, и девочка, увидев усы, бросилась к незнакомому дяде, теребя их, заулыбалась и, то и дело оборачиваясь к матери, заворковала: «Па-а-па, па-а-па!» На ее языке это означало: «Как у папы, как у папы». Лена выхватила тогда ребенка из рук старшины и, прислонив ее ясное, излучающее улыбку личико к своему, опавшему и бледному, заплакала глухо, без слез.
Старшина постоял с минуту и, повторив, что Лену вызывает полковник Грунин, ушел.
Князев не знал, любит ли он детей: просто никогда ему не приходилось с ними обиваться, но с этого момента воображение то и дело рисовало ему облик голубоглазой, нежной, тоненькой девочки с темным бантиком на светлой головке. Сострадание ли к осиротевшей женщине и ее дочери, любовь ли к ребенку тронули душу этого солдата, никогда не ласкавшего детей, но через неделю он снова пришел к ним с макетом самолета в руках.
Наташенька выхватила из его рук макет, бросила на пол и затараторила:
— Бяка! Бяка!
Николай понял все. По-видимому, мать в своем незабываемом горе неодобрительно отозвалась когда-то о самолете, и в сознании ребенка это преломилось так своеобразно.
Ни перед кем Князев не чувствовал себя так виновато. Второй раз он невольно напоминает осиротевшей семье о ее горе. Он хотел уйти, но не ушел, а вынул отвертку и закрепил на окнах ослабшие петли и шпингалеты… Между ним и Леной не было сказано почти ни одного слова, но он пришел еще раз. И, видя, что она его не прогоняет, стал ходить чаще.
От Корнева он знал о судьбе Лены, поэтому никогда у нее ни о чем не спрашивал и, приходя, начинал играть с Наташенькой. И на этот раз он только поздоровался с Леной и понес Наташеньку в тот угол, где, сидя на коврике, они обычно играли.
— Ну, малышка, я тебе кое-что принес…
Николай поставил девочку и стал разматывать комбинезон, накануне собственноручно выстиранный, чтобы не пахло бензином в этом дорогом для него домике.
Самая большая матрешка была едва ли не с девочку. Николай отвернул ее верх и вынул другую, стоявшую в ней. Так он извлек шесть маленьких матрешек и расставил их от окна до порога.
— Ну, командуй парадом!
Наташенька обняла самую большую игрушку и бегом понесла ее матери.
— Мама! Ма-а-ма!
Она бросила игрушку ей под ноги и побежала к другой, совсем маленькой.
— Николай Семенович, ну что это вы… К чему? У нее и так игрушек много… Через полчаса и эти надоедят… — оторвалась от вязания Лена. Лишившись мужа, она как бы вытянулась, подобралась, добрые глаза ее стали смотреть строго и недоверчиво. Она теперь не позволяла себе говорить по-украински, будто с потерей своей поддержки и опоры боялась упрека в том, что говорит на другом языке.
— Надоедят — другие будут, — не сразу ответил Николай.
— Вы и так перетащили сюда всю стоянку… — кивнула она на груду самодельных игрушек в углу,
— Я не со стоянки. С самолетного кладбища, — сказал Николай и подумал, что не надо было бы напоминать о кладбище. Он знал, что Лена ездит на могилу мужа каждое воскресенье. Взгляд его приковался к портрету Беленького в золотой, перевитой черной ленточкой раме, к фотокарточке, на которой виден обелиск с пропеллером и несколько военных, направивших карабины в небо…
— Дядя! Дядя! — подбежала к нему Наташенька. Все ее матрешки лежали рядком на простыне, которую она стащила с кровати.
— Ай! Ай! Ну какая же ты безобразница, — встала мать.
Николай вынул напильник и, округляя деревянное колесо игрушечной детской колясочки, стал говорить о том, что делается на экскаваторном заводе. Вот уже в который раз он рассказывал ей о братьях, о своем отце — мастере экскаваторного завода. И всякий раз упоминал о том, что его отец женился на матери, когда умерли от голода ее отец и мать, и она, семнадцатилетняя, осталась одна с пятью младшими сестренками. Лена не верила этому и никогда не задумывалась над смыслом рассказа.
«Ну к чему он это повторяет вот уже третий раз?» — вдруг подумала она. Лицо ее вспыхнуло.
Где-то далеко, за аэродромом, загремело раскатисто и гулко — так гремит стоянка, когда на старт выруливает эскадрилья. Услышав шум, Наташенька насторожилась и вдруг бросилась в колени матери, тараторя:
— Па-а-па! Па-а-па!
Это означало, что наконец-то возвращается из полета долгожданный папа. Мать скрывала от нее, что папа больше никогда не вернется.
— Спать тебе пора, спать! Пойдем умываться… — сказала мать, поднимая ее на руки.
Эти слова Николай понимал по-своему. Как только мать напоминала ребенку о сне, он прощался и уходил.
И сейчас он встал, положил в чехольчик напильник и, глядя на Лену, виновато сказал:
— Ну, я пошел.
— Подождите меня у дома. Минут через двадцать я уложу ее и выйду…