А когда майор Шагов взял его под руку («Совсем по-граждански», — подумал Громов) и повел вдоль машин, бывший старшина без слов понял, что и в судьбе майора произошло что-то значительное, непоправимое.
— Вот, — обвел Шагов грустным взглядом ряд самолетов, — и старая техника не нужна, и офицеры старого закала не нужны.
В голосе чувствовались укор и растерянность, несвежее его лицо сморщилось, ноздри дрогнули. Майор вынул платок и протер глаза.
— Но ничего… — сказал он уже бодрее. — Мы советские люди и хорошо понимаем, что обстановка требует и перевооружения и омоложения армии… Действительно, многие из нас уже не служат, а дослуживают до пенсии. Подсчитывают, с какой пенсией уйдут через год, а с какой через три года. А новая техника требует новой военной мысли, изменения тактики и стратегии…
Громов слушал и по тону Шагова смутно понимал, что эти слова не горячее личное убеждение, не руководство к действию, а скорее старческое ворчание о том, чему в последние годы Шагов служил плохо, в чем сейчас и оправдывался. В последние дни Громов не раз думал: если бы не ретивая поддержка Шагова, он не ожесточил бы механиков против себя.
«И зачем это позднее раскаяние», — подумал Громов.
При всех противоречиях и недостатках он был сильный человек и презирал слабых. Он удивился, как изменился майор Шагов, и благоговение к этому военачальнику исчезало в бывшем старшине. «В нем есть что-то растерянное, испуганное, — подумал он. — Неужели и его демобилизуют?..»
Когда майор Шагов подтвердил это и пригласил зайти к нему домой, Громова на миг захлестнула волна сочувствия и прежней симпатии: все-таки не кто-нибудь приглашает его к себе, а майор Шагов, заметивший его еще в авиатехническом училище.
Вскоре Шагов уехал с начальником аэроузла на другой аэродром: и там ему надо было отметить обходной лист. Громов стал искать глазами Корнева. Тот стоял у самолета Ершова рядом с Мишей Пахомовым…
— Как чувствуешь себя, землячок? — насильно улыбаясь, подошел к ним Громов. С тех пор как его разжаловали, он ни разу не обратился к Корневу по званию. Зачем подчеркивать, что Корнев старшина, а он — только младший сержант.
— Самочувствие прекрасное… — ответил Игорь.
— Конечно, — грустно произнес Громов, — ты сейчас на седьмом небе: не сегодня-завтра станешь слушателем Академии Жуковского. Да и никто не прогадал, кроме меня. Почти всем желающим механикам, окончившим двухгодичные школы, дали офицера, а мне… Подумать только: даже задира Ершов — младший лейтенант, а я… Подумать только!
— У меня ли тебе искать сочувствия?! Ты ведь даже напоследок мне отомстил… Если бы мандатную комиссию и отборочные экзамены мы проходили не в своем гарнизоне, а в округе — твое грязное письмо сыграло бы роль. Хорошо, что представитель округа захватил его с собой и меня поддержал наш начальник политотдела…
— Мое письмо — вовсе не месть! Я шел на все, чтобы укрепить дисциплину. А ты, комсорг, становился каждый раз на защиту так называемой демократии. К тому же ты не расставался с приемниками и передатчиками. Мог ли я не замечать этого? Разобрались — спасибо! Но я обязан был сигнализировать, хоть ты мне и земляк и друг.
— Приемники… Передатчики… А кто бы их ремонтировал? Любишь сгущать краски!
Раздалась команда Пучкова:
— По машинам!..
Механики побежали к грузовикам.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
— Поезд прибывает в столицу нашей Родины — Москву, — объявил диктор.
Громов затянул ремень туже, оправил гимнастерку, встал будто по команде «смирно».
Москва! На всей земле нет города величественней и родней, чем этот. «Говорит Москва!» — каждый день слышал Громов и порой невольно вспоминал при этом октябрь сорок первого года, тысячи людей, идущих на восток из горящего Калинина, города на Волге. У всех тогда на уме было: а как Москва? Выстоит ли Москва? И с тех пор в душу врубилось навек: от судьбы Москвы зависит судьба всех людей земли, его собственная судьба…
Когда первый раз в жизни (он ехал тогда из авиационно-технического училища к новому месту службы) Громов ходил по улицам столицы, сердце его билось чаще, чем всегда, молодая кровь бушевала, мечты разгорались неудержимо.
«Жаль, что поздно родился, — думал он. — Не то наверняка приехал бы в Москву высоким военачальником. На фронте быстро росли в должностях и званиях. А если б и погиб, так за Родину… Генерал Громов. Неплохо звучит,!»
На какое-то время он забыл даже, что на его плечах только старшинские погоны. Он ходил по Москве гордо, испытывая в душе такое торжество, будто был полководцем, только что взявшим неприступную крепость.
«Ничего, Москва еще узнает меня, можно стать известным и в мирные дни. Укреплять дисциплину и порядок, передавать опыт людей, прошедших такую войну, молодым поколениям тоже почетно», — взвинчивал он в себе сознание собственной значимости и без замечаний не пропускал мимо себя ни одного рядового и сержанта, причем он делал это с таким апломбом, будто в кармане его гимнастерки лежал мандат, дававший полномочия чрезвычайные. Необъятные силы чувствовал тогда Громов в своей душе.
Иное теперь. Сойдя с поезда, он уже не помышлял о генеральском чине — спасибо, что не отдали под трибунал. А то мог бы совсем оказаться за бортом. В пути от вагона до входа в здание Казанского вокзала без конца пришлось козырять майорам и подполковникам (поезд с юга привез их жен), и Громов почувствовал себя маленьким, незаметным. Еще бы! Младше его по званию не оказалось на перроне никого.
Громов улучил момент, когда военных рядом не было, и сдвинул на погонах лычки: теперь его могли принять не за младшего, а за старшего сержанта. Для Громова это было не безразлично. К поездам по перрону семенили старушки, шли женщины и мужчины, торопливо неслась молодежь. Но две группки юношей и девушек в майках и спортивных брюках, с резиновыми кругами на шее и рюкзаками в руках шествовали медленно, как на гулянке. Шли под треньканье трех мандолин. И девушки и юноши были рослые такие, загорелые.
Громов задержал на них внимание, подумал: «Почему такие здоровые ребята не в армии? Студенты, должно быть. А разве студентам военный закон не писан? Почему мы пошли на службу, когда нам было по семнадцать?»
В этот момент он увидел портрет Сталина, висевший над входом в здание вокзала. «Мы за них отдуваемся, товарищ Верховный главнокомандующий, — мысленно сказал Громов. — Седьмой год служим и не знаем, когда отпустят. Я еще не по демобилизации, в отпуск еду, отпустили, пока там пертурбация с материальной частью. После Октябрьской революции ни одно поколение не служило столько, как мои сверстники. Не забыли случайно, что они по шесть, по семь лет семьи не видели? С этим разобраться бы надо…»
Сжимаемый с боков толпой, Громов втиснулся в дверь вокзала. Он долго блуждал там, а когда вышел на Комсомольскую площадь, совсем потерял ориентировку.
По Комсомольской площади спешили москвичи и приезжие по своим бесчисленным заботам, шумно текли потоки автомашин. Вдали Громов увидел еще не достроенные высотные здания. Привыкший к полевым условиям, к полуземлянкам, он был поражен даже высотой невысотных зданий. А тут настоящие небоскребы.
«Вот она, Москва-матушка. Гордость и надежда всей земли! — подумал Громов с благоговением и поставил чемодан, чтобы как следует оглядеться. — Да, Москва сделала свой стратегический шаг, ею гордятся, а я такого шага не сделал».
— Товарищ, — обратился он через несколько минут к мужчине, который, стоя поодаль, смотрел то на высотное здание, то (мельком) на чемодан Громова, выкрашенный алюминиевым аэролаком, — как пройти на Ленинградский вокзал?
Заспанные глаза прохожего вмиг проснулись, глянули на Ленинградский вокзал (Громов стоял лицом к нему), потом на Громова, в них что-то блеснуло…
Мужчина сделал шаг к Громову, сказал: