— Рубчик, сержант, рубчик… — И в воздухе щелкнули грязные пальцы.
— О чем вы? Какой рубчик? — ничего не понял Громов.
— Дашь рубчик, скажу, где вокзал…
— Что?! — изумился Громов.
— Ну дашь рубль, скажу, где вокзал…
— Что?! — Громов изумленно впился в острые, подернутые сетью красных ниточек глаза незнакомца, в обрюзгшее, небритое лицо. Негодованию бывшего старшины не было предела. Он гордился Москвой, он приказывал разучивать о ней песни и петь их в строю, он сам пел эти песни, а тут, в Москве, такой тип! Лицо Громова заметно краснело.
— Не думай, не обману! Сегодня троих таких провожал с вокзала на вокзал. Один пятерку дал…
Чаша терпения переполнилась. Громов схватил его за отвороты мятого пиджака…
— Проходимец! Ты откуда взялся?! Тебя в пушку забить мало и выстрелить из Москвы. Ты честь столицы грязнишь…
— А что я сделал? Что я сделал? — хрипел пропойца вырываясь.
Публика стала останавливаться.
— Пойдем к милиционеру! — Громов одной рукой схватил чемодан, другой — руку забулдыги, потащил его к милиционеру.
— А… Цыгарников… Мы знакомы, — сказал постовой, когда Громов доложил, в чем дело. — Ладно! Разберемся, товарищ старший сержант. Спасибо. Вы свободны.
Громов шагал через площадь с приятным сознанием выполненного долга. Короткая схватка с забулдыгой вывела его из горестных раздумий о своей неудачной службе. «Все-таки я не последний человек, — утешал он себя. — Если б не авария, был бы старшиной. А старшина — это самое высокое звание для действительной службы».
На Ленинградском вокзале Громов сдал чемодан в камеру хранения и пошел по магазинам. За службу у него скопились деньжата: он был прижимист, как его родной отец, и даже наказывал тех, кто проматывал месячное денежное содержание за один отпускной вечер.
Думая об отчем доме, он купил свитер отцу, вязаную кофточку матери, веселенький костюмчик младшему брату. Сколько ему теперь? На будущий год пойдет в третий класс. А был совсем крошкой, когда эвакуировались. В бельевой корзине сидел. За ручку держался. Как быстро летит время! Кажется, что совсем недавно надел армейскую форму. Она молодит. А ведь, в сущности, не так уж юн, жениться пора. А на ком? Все хотел сперва выбиться в люди, не думал об этом, теперь надо торопиться… Одноклассницы повыходили замуж… Да и стары они для меня.
Скорого поезда Громов ожидать не стал. Решил поехать на «перекладных». Сначала на электричке, потом на рабочем поезде. Сидя в электричке, он долго смотрел на огромные здания в лесах и кранах. Электричка, тесно набитая народом в Москве, с каждой остановкой становилась просторней и просторней. После людей оставались в боковых алюминиевых карманах корки апельсинов, бумаги, стаканчики из-под мороженого. Громов посмотрел на часы и углубился в «Роман-газету», купленную в вокзальном киоске. Но не читалось. До чужих ли волнений тут, когда через пять часов — дом! Родной дом, где не был столько лет. Под ритм колес Громов пристукивал носком хромового, ярко блестевшего сапога…
— Приготовьте деньги! — раздался чистый девичий голос за его спиной. — Яблоки, колбаса, пирожки с рисом, с повидлом, с яблоками! Граждане, приготовьте деньги!
«Какая бойкая, — усмехнулся Громов не оборачиваясь. — Приготовьте деньги!»
Девушка в белом халате поверх жакета несла корзину, то и дело останавливаясь.
— Граждане, приготовьте деньги! — Она говорила это требовательно, властно, и Громов видел, что руки пассажиров, словно повинуясь ее веселой, звонкой команде, лезли в карманы. Ему хотелось взглянуть на эту «прыткую особу», как уже мысленно окрестил он лотошницу. Но она вдруг сама прошла вперед и, поставив корзину на пол, повернулась в его сторону.
Громов замер, увидев ее лицо: каким чудом вдова старшего лейтенанта Беленького могла оказаться в этих широтах? Но нет, это была не она. Эта тоньше, стройнее, у нее расторопные черные глаза, а у той они ясные, голубые. И все-таки казалось, что эту девушку с радостным лицом он знает давно, что он видел ее часто и часто думал о ней. Кто же она?
— Женя, ты в отпуск?
Девушка пододвинула корзину так, что она коснулась его сапога.
Громов инстинктивно убрал ногу.
— Я вас не узнаю, — растерянно произнес он, вдруг сознавая, что лжет.
— А Надю Митюреву помните?
Еще бы он не помнил Надю Митюреву!
Взгляд Громова тотчас приковался к ее левой руке в черной кожаной перчатке. Теперь он вспомнил все. Это ей когда-то он отрезал три пальца отточенной гранью бегового конька.
Лицо служаки стало багровым.
— Надя… — встал он, — присядьте.
Громов посадил ее около себя и стал расспрашивать о доме, о судьбе школьных товарищей.
Можно было удивляться ее осведомленности. Она знала, кто из сверстников Евгения где воевал и воевал ли, кто демобилизовался и где работает, кто женился, а кто еще ходит в холостяках. Громов заметил, что о последних она рассказывает подробнее.
«Ничего плохого в этом нет, — подумал старшина. — Пора замуж, а женихов не так-то густо. Для нас и помоложе невесты подросли, для них не воскреснут мои годки… а тех, кто постарше, совсем мало осталось. Да к тому же у нее рука… Не каждый возьмет».
Не меньше, а, пожалуй, больше было известно ей и о самом Евгении. Она знала, в каких местах он служил, в какой авиационно-технической школе учился и куда был направлен после ее окончания, и это давнее (по всему было видно), годами длившееся внимание тронуло Евгения. О нем думали, за его судьбой следили… Надя рассказывала так искренне, с такой милой наивностью, что Громов подумал: «Зашвартовать хочет». И тут же осудил себя: «Ну зачем я так! Она ведь от души!»
Одинокий среди людей, с которыми он служил последние годы, мучительно переживающий свои неудачи, Громов сейчас так нуждался в товарищеском участии, что землячка Надя, казалось ему, была послана самой судьбой.
«А она не так уж плоха, она даже красива, — подумал Громов. — Ну с кем еще проводить мне отпуск? Он краток, не разгуляешься».
Когда за окном потянулись предместья родного города, Надя умолкла и сникла. Сверкавшие глаза потухли, она вся была ожидание… И это понравилось Евгению…
— Ну что раздумывать, — сказал он. — Поедем со мной…
Она посмотрела на него вопросительно.
— Глядишь, закуска будет, и буфетчица своя… Не поскупишься?
— Ну что ты, Женя. — Она почти инстинктивно пододвинула к нему корзину… И оба поняли, что за шутками стоит что-то большее, невысказанное и волнующее.
На вокзале Надя сдала корзину, и они на такси поехали на окраину города.
С этого мгновения дни полетели как во сне. Громов возвращался домой в два-три ночи, а после обеда уходил к Наде.
В первое после возвращения со свидания утро он долго стоял на круче у ручья, у серых лопухов.
Здесь, у серых лопухов, «комбриг» Невский «произвел» его когда-то в капитаны и даже нацепил «шпалы» из конфетной фольги. Отсюда, из-за этих серых лопухов, он строчил когда-то из деревянного, самодельного «максима» в плоскодонную лодку «противника». Отсюда вместе с Невским и Корневым он бросался на зареченских, когда они высаживали «десант», опрокидывал лодку, «топил» «белых».
Когда это было? Вчера?
А может, век назад это было?
В памяти всплыла целая вереница казарм, через которые он прошел с тех близких и далеких лет…
А здесь обмелела река Тверца, будто сузились улицы и совсем маленькими стали дома. Дом отца, повернувшись к улице задом, по-прежнему смотрит в огород. Вместо ольхового тына он обнесен теперь тесовым забором. Зеленая краска пожухла, поотстала местами от досок, поседела вроде. Но все-таки забор теперь капитальный. Столбы толстые, и над каждым косо торчит рейка, к ней прибита колючая проволока. Такая же проволока протянута над ручьем. Она как бы делает отрезок ручья частью отцовского огорода…
Сверху, с крутого берега хорошо видно, что в устье ручья торчат из воды железные балки…
«Вот поди и прокати Надю на ялике по ручью, где прошло детство, — колючей проволокой распорешься, не проедешь», — подумал Евгений и пошагал к дому.