Выбрать главу

И вот сбоку к нему подошла простая знакомая с виду женщина в обычной ватной куртке-фуфайке. Он не посмотрел на нее. Та показалась ему неродной тетей Марией, с которой он дружил когда-то. Она коснулась рукой плеча его, ласково проговорила:

— Не тужи, сынок, а служи всем. Своим предназначением.

— А зачем, скажи, пожалуйста? — непроизвольно вырвалось у него.

— Спасение — в наших способностях. И — в твоих.

— Ну, откуда ты знаешь, что способен я и на что? — с досадой противился он, будучи в скверном настроении.

— Я-то знаю это хорошо, сынок, ты не волнуйся… — загадочно произнесла гостья небывалая, добрая. — Ум ни дать никому, ни взять ни у кого.

— Да кто же ты такая, что так говоришь?

— Уж такая я — твоя… — и совсем-совсем истаял ее голос в воздухе. И сама она как испарилась. Остался он, Антон, один. Помнил он: где-то тут, должно, могла быть и мать его; но ему теперь — при тяжести раздумья — не было и дела никакого до нее. Он, пень, не повернулся даже! Это он помнил отчетливо.

VIII

Когда старший лейтенант Поповкин, вновь назначенный батальонный помполит, узнал, что троица его кадровых матросов вольготничала, занимаясь без его ведома в Базовом клубе чем-то своим и свободно — напоказ всем — фланировала через пропускной пункт, приходя обедать, со словами, бросаемым дежурным: «Тэжэ» (т. е. «те же»), это его взбесило. Да и разве могло понравиться такое, если руки сами собой сжимаются в кулаки и хочется немедля навести неукоснительный порядок. Казарменный. Что и быть должно.

— Вы нарушаете злостно дисциплину и разлагаете личный состав, — заявил он, вызвав их, раздувая рыжие усы. — Почему вы шастаете в клуб? Что, политотдел обязал?! Я выясню!.. И спуска не дам! А могу и запретить вам эти походы творческие, неслужебные.

— Будто Вы не видите, сколько мы делаем внутри рот, — возразил Антон.

— Ну, поговорите мне…вольные художники! Все! Идите!

Нужно сказать, что малорослый, случайноиспеченный должностник Поповкин, поразительно напоминавший желчного живчика-буравчика, сразу не обдумывался ни в чем, а действовал сгоряча, по прихоти своей, как нравилось ему и он считал нужным; просто мозг его требовал от него: травить, не пущать, прижать к ногтю непокорных. Его самого некогда так воспитывали — через ремень и брань. И ничего — человеком стал! Он был истинным неугомонным разрушителем чего-то целостного, устоявшегося, живущего слаженной жизнью независимо от его желаний.

Конечно же, он не мог запретить то, что от него вовсе не зависело; тем не менее, он пытался, напустив туману и пугнув на всякий случай, ущучить матросов в чем-нибудь другом, когда политотдел подтвердил необходимость их участия в выставке работ, т. е. вроде бы покровительствовал им, разгильдяям, не иначе. А поскольку они не ходили у него по струнке, а он все-таки имел немалую власть, то он продолжал порочную мелочную обструкцию против них: старался прищемить, пугнуть, придавить их в чем-нибудь. Так, регулярно давал команды дежурному по роте, чтобы отправить Кашина (его он особо невзлюбил) на камбуз — на чистку картофеля и т. д. Это-то — на четвертом фактически году его службы — намеренное унижение. Антону при виде неистово бурлящего Поповкина каждый раз хотелось воскликнуть: «Сгинь, сгинь с глаз долой, нечистая сила! Не засти свет!» Однако эта нечистая сила еще долго преследовала его, охотясь вожделенно, хоть и безрезультатно всегда.

Словно бы в подтверждение реальности начальственных угроз однажды провели на плацу показательное разжалование старшины 2-ой статьи в рядового. Для чего всех матросов и офицеров выстроили и подали команду:

— Смирно! — зачитали циркуляр: — За систематическое нарушение воинской дисциплины и за уклонение от обязанностей командира отделения… Основание: ходатайство старшего лейтенанта Поповкина.

— Вольно! Старшине второй статьи Мамонову выйти на три шага вперед из строя! Мичману Добродееву срезать погоны у старшины! — Ему подали лезвие, завернутое в бумажку. И он стал возиться с ним, прилаживаться, не зная, как ловчее срезать погоны на плечах фланельки у Мамонова. — И командир опять скомандовал: — Помогите же ему! Что тяните, канителитесь!..

Спустя недели три двое приехавших в клуб вихрастых мужчин-художников — по-тихому обошли выставленные в фойе работы балтфлотцев, посудили, посоветовали им, студийцам, совершенствовать свои навыки и отобрали нужное количество их работ для Московской выставки. Все решилось за какие-то минуты.

В мае 1953 года, по возвращении из отпуска в часть, вечером, Кашин вдруг услышал от ребят ошеломительную для себя новость: вроде бы, мол, его, одного, демобилизуют на гражданку! А начальство ничего не сообщило ему и не подтвердило — хранило полное молчание. Но кто-то подсказал ему вверную, что нужно для точного выяснения новости ему самому сходить в первый отдел. Антон, не мешкая, отправился туда. И там, в главном (парадном) корпусе, за какими-то дверьми, куда он вообще впервые попал, особист, строгий рядовой матрос, спросив у него, кто он такой, сказал кратко-сухо:

— Да, есть решение-приказ. Будем оформлять документы на твою демобилизацию. Завтра вызовем. Гуляй!

— По какой же статье?.. — Антон не мог поверить в радостно случившееся…

По хорошей… Не волнуйся…Тебе еще дальше учиться нужно…

Да и сам Антон уже догадался, что теперь, после смерти Сталина, возможно, исправляется (хоть и с опозданием) несправедливость, допущенная военкомом при призыве его несколько лет назад, о чем он писал тогда в ЦК партии, и за что его пытались усовестить штабисты. Погрустнели товарищи, еще должные невесть сколько прослужить до демобилизации. И даже — старшины-«старики», отслужившие свой срок, но продолжавшие отныне служить сверхсрочно — вынужденно, неотвратно. Потому как, главное, не имели достаточного образования и никакой стоящей гражданской специальности. Они боялись могущих быть жизненных трудностей, с которыми могли столкнуться. Был для них замкнутый круг…

Антон сочинил телеграмму матери с просьбой к братьям (младший — Саша — плугарил, а старший — Валерий — железнодорожничал) — выслать ему взаймы хотя бы сотенки полторы рублей. У него-то имелась лишь тридцатка — все матросское жалованье. И занять деньги было не у кого.

IX

— Послушай-ка, Антон: может, это и используешь уместно как писательский материал… — С сожалением и пронзительной ясностью вообразил себе Кашин (ему частенько слышались происходящие в его голове чьи-то монологи, споры) — вообразил один рассказ Кости Махалова, бывше-го разведчика Дунайской Флотилии и своего бывшего самого близкого дружка. — Приснилось мне, что высадились мы, морячки, на берег с десантных шлюпок, и я уже расстрелял в бою все патроны, в одиночку бегу по верху какого-то скоса, какой бывает у полотна железной дороги. Бегу, понимаешь, безоружный: отстреливаться мне нечем! На склоне — сжавшиеся кучки по-трое, по-четверо безмолвно сидящих мужчин, огороженных выше, за ними, металлической сеткой. По другую сторону скоса — на небольшой возвышенности — ряды вовсю горящих печей; на них, прямо на открытых красных угольях, лежат мои матросики, в одних тельняшках; сверху они желтоватого и стального-синеватого цвета, снизу — искрасна горящие и тлеющие, как и сами уголья. Точно сплав однородный. А издали уже черной стеной немцы наваливаются — ломят; в той черноте проблескивает сталью их военная техника, оружие, слышится лязг гусениц. Это подгоняет меня. Я спрашиваю на бегу, запыхиваясь:

— Братушки, где можно укрыться мне? — Сам-то уж не вижу, где возможно сделать то. Нет же никаких заград! Ничегошеньки!..

— Если ты, браток, очистился в бою, то возьмем в свою компанию, — враз — хором — отвечают мне двое или трое лежачих.

Бегу зигзагами меж этих огненных могил, кричу сипло:

— Да уже очистился я, очистился!.. Где укрыться? Помогите!..

И тогда двое скоротечно гомонят:

— Вот давай, браток, сигай тут между нами — мы подвинемся чуток.

А мне, понимаешь, Антон, и боязно лечь — как-никак и во сне я понимаю трезво, что это лежит мертвая братва, мои товарищи, а с другой стороны — уже фрицы рядом: вон блестят их замасленные рожи иступленные, пулями они вот-вот угостят. И упал я, не раздумывая, спиной на огонь — в серединку двух братских тел, принявших меня. И пламени и горения не чувствую нисколько. И только страшусь уже за тех сиднем сидящих дальше, на откосе, лишенцев, кого я не смог защитить, как воин… Каюсь… Но к тому-то сорок четвертому году было нам, ребяткам, всего-навсего по двадцать одному годку, а кому-то и того меньше… Надобно б всяко учесть…неопытность нашу… Хотя достаточна, скажу, была обстрелянность…