Накричавшись, Лизавета со своим племенем выкатилась вон из избы. И Наташа сказала, удручаясь:
– Уф! Что сверчок верещит – проверещал над ухом.
– А голос какой пронзительный, – подтвердила, также отдуваясь Анна, – оглохнешь. Все внутри у меня задребезжало сразу. Вот как могут люди…
– По-моему, у нее, как она увидела нас здесь, позеленело все внутри, не только сверху – такая противная стала баба.
– И один человек, а другим ничего будто не надо… Да, девкой она была как девка, помню; бабой стала – ведьмой стала, точно. Вот не вру. Кто-то еще говорил нам про нее, что со смирных девочек и бывают потом такие ведьмы-тещи.
Значит, судьба опять свела Анну с теми односельчанами, от которых она фактически сбежала неделю назад. Не думала она, что выйдет так. И, казалось бы, время теперь изменилось вовсе, – это и должны бы все люди понимать и уже не выставлять напоказ свой гонор. Однако неприязнь, родившаяся во время оккупации, еще продолжалась, видно, по-старому; просто была заложена в людях паскудность такая, что вовремя общей беды в них поднималось самое худшее и выпирало наружу. На виду своих же детей. И с ними-то приходилось (хочешь – не хочешь) жить бок о бок. Как подумаешь, так одно расстройство.
И Анна, несмотря на безвыходность своего бесправного положения, лишь подумала, ужаснувшись снова почувствованному: «Что наделала все-таки с людьми война, оккупация: так разобщились все – идут наверняка отголоски оттого!»
Что ж, бежать опять куда-то за расселяющим их командиром и жаловаться ему на соседей, чтобы он их разобрал и помирил? Где ж его искать? Да и зачем? Свои же уже век ее обижают. Так не проще ль будет отступиться от решения вселиться в Лизаветин дом? Подальше от греха. И чтоб не видать постоянно эту Лидку Шутову, кривящую свои губы. Главное, не встать, суметь не встать на одну доску вместе с ними, горлопанами. До сих пор ей это удавалось, как ни тяжело. И теперь должно то статься.
И Наташа, и Дуня также уступили – высказались в лад ей:
– Ты знаешь, мамуленька… Давай отвяжемся. Будет лучше. Себе дороже…
Это сейчас как-то поддержало Анну в равновесии и устойчивости ее мыслей.
ХVIII
Неведомо, как она все, что уже было, вынесла; но на нее – она постоянно видела – глядели шесть пар только родных детских глаз, и они-то прибавляли ей еще и еще немного сил, чтобы противостоять дикому насилию. Теперь, когда оно вроде отдалилось от семьи, она чаще стала слышать, чувствовать в себе недомогания, причем голова побаливала, как бывает перед какой-нибудь заведомо определенною болезнью, дающей знак о том.
А может, это было просто от усталости; ей требовалось просто отдохнуть от всего решительно, чтобы хоть немного разогнуться, оглядеться. Время-то какое было. Ей хотелось снова обрести покой, пожить вместе со своим Василием, чтобы никто не волен был забирать, убивать мужиков. Она, может быть, и отдохнула б, но нельзя было расслабиться, чтобы успеть что-то сделать для порядка в доме до того, как она с ним встретится, о чем она и должна скоро что-то узнать.
Парусом надувало и трепало на веревочке, зацепленной за сучки растопыренных яблонь, посаженных давно Василием, скатерть. И Анна, глядя на нее, думала о том, что хотела теперь жить и надеяться на все, на что надеется человек, попавший, несмотря на всеобщую погибель, на волю, в этот мир благодати, живущей чем-то своим помимо воли человеческой. Как та пурга, которая сопровождала их во время выселения и теперь все еще свистела в ее ушах, даже донимала временами.
Но совсем тошно, грустно Анне сделалось, только она оказалась вновь в своей как будто еще больше сузившейся – и пусть сырой, убого темной, но все-таки своей землянке, куда больше и никто не сунет длинный нос. Так вспыхнувший было пламенек радости потух. Выходит, что напрасно понадеялись выбраться в избу честь по чести.
И ей опять с горечью подумалось: «Вот когда мой мужик был дома, все охотно прибегали к его помощи, нуждались в нем, его руках; а сейчас нас совсем не жалуют соседские, кругом шпыняют… Уж скорей бы известили наши власти, где он, что же с ним. Дождусь ли?»
Да, вскоре отлегло от сердца под влиянием того, что штопавшая свою серую кофту Наташа запела романс – так, как обычно она пела – с накатывавшимся проникновением (в его словах таилось нечто неясно волнующее):
Цыганский быт и нравы стары
Как песни те, что мы поем