– Так вот оно что: мир настал! – помешано-радостно вскричал Коржев. – Слышишь, мир, Антон, настал! – И с проворством, словно от этого зависела вся жизнь, как был полураздетый, кошкой вспрыгнул на прикрытую плиту и, распахнув окно, стал также стрелять-салютовать из пистолета в небо. Перед Антоном вознеслась во взблесках огней сержантская фигура в белом, и виделось ему в этом нечто символично-волнующее.
Стихийному победному салюту не было конца – беспредельной тяжести бои и муки с людских плеч свалились. Радовались все беспамятно.
А утром бойкая, веселая Люба Мелентьева, ловко подзадорила Антона: она, словно угадыватель дум, горячо призвала его нарисовать во всю стену – вместо портретов – вот такую майскую картину, чтоб запомнилось это первое мирное утро, – и показала на белопенный остров цветущей черешни, слепившей своим светом за окном среди светло-желтой зелени.
– Ну, какая сказочность, посмотри, Антоша: глаз не отвести, я люблю, – наступала Люба, раскрасневшись, в воодушевлении, ей свойственном. – Чисто завораживает. Можно ведь переродиться наново. – И Люба, мечтательно полуприкрыв глаза и поводив из стороны в сторону головой с коротко – под мальчишку – остриженным затылком, притопнула каблучком туфли и артистично прокружилась на другой вокруг себя. И руки приподняла, точно хотела затем обнять именно Антона.
И собравшиеся здесь штабисты дружно поддержали ее: надо б, мол, попробовать, чего ж. Всем понравилась ее красивая идея, столь созвучная всеобщему теперешнему настроению. Улыбался и оказавшийся в дверях капитан Шведов, по-всегдашнему обтянутый ремнями, в темно-зеленой гимнастерке…
Неожиданно их посетили приодетые немки с кувшинами, с кастрюлями и всерьез требовали у них, военных, дать им молока; они нелогично ссылаясь на то, что каждая из них сдавала бесплатно молоко для немецкой армии, что германское правительство взамен в честь победы обещало также выдавать им бесплатно молоко и что, значит, теперь русские, коли победили, должны дать его им. Тем самым будто само собой подразумевалось, что победители как бы автоматически становились должниками обещанного. Все предельно просто: долг переходящий, так сказать. Перед ними, исправными немецкими домохозяйками. Эта обратная их логика было позабавила, но победители бескорыстно поделились с ними съестными продуктами: ведь малые дети ни в чем не были виноваты…
Было решено отпраздновать День Победы на завтра, в четверг, 10 мая; но решили не случайно так, откладывая: иначе и невозможно было бы толком подготовиться к большому праздничному ужину. Теперь, как отвалилась война, все такие счастливо-неопомнившиеся ходили-слонялись, что, оглушенные неумолчной пальбой да веселыми разговорами при встречах, точно действительно потеряли сами себя, а вместе с этим и свои обычные способности хотя бы хорошенько слышать друг друга, а не только еще думать о чем-то и, выходит, заниматься чем-то несущественным, уже никому ненужным, по крайней мере, в текущие дни.
Захваченный всеобщим торжеством, Антон не знал, куда ткнуться от избытка впечатлений. Но и в светлый час его сторожила совестливость, она напоминала о себе. Как нашептывала: «Неотступней теперь станет мама ждать всех нас домой: нашего отца, несмотря на полученное (уж двухлетней давности) извещение о том, что он пропал на фронте без вести, сына старшего, Валерия, который уже служит в далекой Монголии, и, конечно же, меня».
– Вот покончим со смертоносными запасами, чтобы сынишке моему через два десятка лет эту пакость в руки брать не пришлось, – врастяжку говорил ему тридцатитрехлетний шофер Маслов, его первейший друг, давняя симпатия, говорил с несгоняемой с лица улыбкой. Он, сидя на подножке полуторки-санитарки, шпарил вверх из трофейного карабина, достреливая трофейные же патроны, привезенные в оцинкованных коробках. – Я пропустил из-за войны самый интересный возраст сынишки – от двух до шести лет. Когда меня призвали, и я расстался с домашними, по первости мне сильно недоставало его; я по нему сильней, чем по жене, заскучал, ей – право. – Он перезарядил карабин и произвел в небо очередной выстрел. Снова загнал в ствол патрон и бабахнул. И прокричал затем под выстрелы других солдат:
– Нет, мы поживем еще, если уцелели, живы!
Эти слова предназначались уже розоволицему и конопатому Яше Гончаренко, тоже шоферу, который, встав с пенька и отряхнувшись от пустых гильз, доверчиво скалясь по-ребячьи, жестом показал на свои оттопыренные уши: