XIII
Наутро Антону жалостно передали о том, что капитан Шведов всю ночь в палате госпитальной, прежде чем скончаться, не приходя в сознание, бредил и что в бреду звал его по имени. Это было тайной для него, юного. Его прикосновением к непостижимому. И раскаянием – для того желания, чтобы впредь тоньше чувствовать и понимать людей. Ведь взаимно они со Шведовым относились друг к другу ровно, но и сдержанно. Но, возможно, сын капитана носил то же имя – Антон? Было Антону неловко – стыдно, грустно и обидно-больно оттого, что капитан и ребятушки с милой девой погибли столь нелепо – по окончании войны. В его память среди хлопотов, какие велись вокруг них, погибших, устойчиво врезались старые красно-кирпичные стены здания, где помещался госпиталь либо действовавший уже бургомистрат и где свешивались и плескались как ни в чем не бывало в небе сочно-свежие зеленые побеги вековых задумчивых деревьев.
Привезли дубовые гробы, некогда заготовленные впрок бывшим бургомистром Пренцлау. Майор Рисс, недоспав, резче помрачнел; он больше обычного мелькал везде, все устраивая. Он охватывал рукой свой выпуклый лоб, будто болевший от какой-нибудь напряженной мысли – наверное, тщился каждый раз вспомнить до конца что-то нужное ему, и не обязательно главнейшее; только он, должно быть, забывчиво останавливался на середине чего-то вспомнившегося ему, видя похоронную суету скорбящих людей. И лишь сопел двусмысленно, видя, что Люба, обломав почти все роскошно цветущие перед окнами черешневые ветки, особенно пышно-нарядно убирала ими гроб с телом Шведова. Нескрываемо ни от кого теперь она, наплакавшись и дурно почернев, убивалась по нему, умершему капитану, душу которого она открыла для себя. Его внезапная смерть случилась тогда, когда по любопытству окружающие обсуждали еще только шепотом между собой, была ли настолько чистой, возвышенной их зарождавшаяся любовь, чтобы не было чего-то заурядного.
«А я вот не пущу, не пущу тебя», – казалось, всем своим отчаянием говорила Люба клятвенно и мертвому капитану, пытаясь еще удержать его на земле… А он в восковисто-белых цветках лежал точно совсем-совсем живой. Как нарочно.
А когда сослуживцы безмолвно, без музыки, строем сопровождали траурно убранные и медленно – под шаг – ехавшие автобус и еще две полуторки, то встречные гражданские немцы, в основном немолодые, седые, пугливо страдальчески замирали-жались, обнажая и склоняя головы, по обе стороны скорбной процессии. И зрительно опять отзывался в сознании Антона лютый сорок первый год на исходе – нашествие фашистов, когда валом накатился в нашу страну разгул массовых убийств, время безгробных захоронений. Только потом, после первой зимы, местные бабы и девчонки собирали по тракту трупы и безымянно зарывали их в братские могилы мерзлые.
На восточной окраине города автомашины с телами погибших свернули вправо и, спускаясь по дороге, вдвинулись меж буйных каштанов и терпко пахучих лип в разросшийся сонно-задумчивый парк. Он был стар, запущен; в нем, среди нежной, сливочной зелени и черных стволов деревьев, неестественно краснела голая, разрытая весенняя земля; странно пахло ее сырой глубиной, до которой докопали копатели.
Очень скоро все было сделано. Напоследок звякнули заступы и – кончилось. Оглушительно сухо трижды сорвались залпы прощального салюта, и, сбитые пулями, кружась и перевертываясь в ласково-греющих солнечных лучах, и еще не веря в свою смерть, падали цветущие, но недоцветшие еще веточки-лапочки. И тихо они ложились на свежие красноватые холмики могил, вырытых здесь, в Германии – несколько могил из тех многих сотен тысяч с нашими гражданами, павшими по всей Европе.
Отныне слышал Кашин не легкие, стремительные, а угрузненные шаги затихшей Любы; видел тихого, совсем молоденького Толика Мылова из первого отдела – он остался жив случайно и теперь еще в одиночестве нес там службу с автоматом в руках. Да и все вели себя как переболевшие, когда на лице еще отражаются следы болезни и улыбка выходит вымученной. Однако более никто не спрашивал у себя, не спрашивали друг у друга, как же дальше жить; постепенно жизнь – поток несущий – входила сама в необходимо разумное русло и бесповоротно забирала свое с неудержимостью. Ненужно было что-либо придумывать.