Выбрать главу

И странно вспомнилась ему опять одна история несправедливости, раз подсмотренная им.

В то утро молодой мужчина, возраста примерно Антона, был, казалось, чем-то несколько озабочен и смущен, он, солидный-таки, деловой человек, важно готовый к несению своей ответственной службы, в светлом плаще и новенькой фетровой шляпе; потому-то он и вошел со своим ребенком, – он его придерживал рукой, – не в переднюю, а в заднюю дверь автобуса и встал с ним там, на нижней площадке, а не прошел вперед и не сел, хоть и были свободные места, несмотря на девятый час майского утра, когда многие еще ехали на работу.

Но тихо, почти неслышно (из-за шумного движения автобуса) скулившего ребенка еще не было Антону видно из-за стенки, поставленной за последним креслом, – лишь виднелась там светловолосая макушка; не было видно до тех пор, пока отец не вывел его за ручонку из этого закутка, не поднял в салон и не подвел к тому последнему креслу с желтой кожаной обивкой, что было за билетной кассой. Тогда стало видно, что это была очень худенькая, бледненькая и вся заплаканная девочка лет пяти, если не меньше, в розоватом пальтишке в горошек, в белом платьице, в полуспущенных коричневых чулках и сандалиях. В ручонке она держала большое, надкусанное со всех сторон, яблоко сорта «джанатан» и какую-то яркую тряпичную куклу. И скулила непрестанно, как заведенная на эту одну ноту, способную вывести из себя кого хочешь и одновременно разжалобить любое сердце. Она скулила уже глубоко несчастно, трагически даже. Господи! Вся скорбь мира была здесь, в ее глазах! Из-за какого-то пустяшного, наверно, осложнения с отцом, непреклонным, отчужденным перед светом всем.

Дальше больше.

Отец поднял дочь над креслом – усадить ее хотел – и опустил в сиденье; только она, гибкая, выгнулась назад и, упрямо опускаясь, проскользнуло мимо кресла. Он ее опять поднял, видимо, видимо еще не понимая хорошенько, в чем же дело, – и опять все повторилось заново в точности. И так еще опять. Она громче всхлипнула, все глотала горючие слезы. И тогда он, выведенный из себя, с силой схватил ее и, не дав ей теперь распрямиться, буквально вдавил ее в кресло.

Он весь побагровел. И прочь отошел поспешно. К пыльному окну отвернулся, журясь на ослепленный солнцем весенний Суворовский проспект, кипя в душе и, очевидно, проклиная этот мерзкий, слабый и капризный женский род, из-за которого он унижался так, унижался на людях.

Это же ужасно!

Но только Антон снова взглянул в лицо девочки, какое-то прозрачно-бестелесное, в ее исплаканно-скорбные глаза, как мигом вспыхнула в его сердце пронзительная жалость к ней. И показался ему отец со своей грубой физической силой, примененной в споре с этим хрупким, незащищенным созданием, упрямо отстаивавшим свою правоту, свои желания, – показался ему варваром, чудовищем. Вместо того, чтобы действовать вполне с умом и разумной логикой, без боязни унизиться и быть осмеянным обществом. В уважении к самой малой деточке.

Она-то, бедненькая, уже больше ничему и никому не противилась, маленькая виновница всего случившегося, жалостно тряслась, впечатанная в то массивное для нее кресло; подвывала еще горше и несчастней, позабыв про надкусанное яблоко, про куклу, решительно про все на этом белом свете. Так длилось две большие остановки: автобус был скорый. Лишь разок скользнули из-под фетровой шляпы по Антону сощуренно-сердитые глаза мужчины. А потом их владелец вновь приблизился к дочери и, сдернув ее за ручонку с сиденья кресла, подвел ее к задней двери, – приготовился с ней выйти.

И издалека потом все светлела, пробиваясь пятном сквозь пыльные окна автобуса, как нежный цветок, ее розовая фигурка, которая таяла на однотонно серой улице по мере того, как автобус стремительно уносился вперед.

Увиденное вывело Антона из равновесия, можно сказать, духа. Он был в душе несказанно противен самому себе перед явной чужой бедой (грош цена ему, прохиндею!), противен из-за своей неспособности, своевременной реакции на несправедливость – не помог ребенку! Отчего! Не проворот в управлении мозговым аппаратом? Он не успел сориентироваться в правильном действии и путался виновато при вспышках желания устранить раздражающее несоответствие тому, что должно было быть по его понятию. Тогда как душу теребила совесть.

Словом, Антон страдал теперь от своего бессилия перед разумным разрешением беды. Он не хотел ее. Ничьей.

IV

Зоя Ивашева вошла в производственный отдел издательства с кипой вычерченных ею калек – графических листов – к издаваемой книге по биологии; она, понуро, опустив глаза, положила их на свободное место стола Кости Махалова, художественного редактора. Тот вопросительно-обеспокоенно взглянул на нее. И немедля спросил: