Не сразу, но как-то Ольга даже восхищенно призналась:
– Меня так хорошо встречают здесь, в училище. Даже пальто мне завуч подает.
После этого хвасталась удивленно:
– Завуч мне руки целует!
Потом перестала восхищаться. А однажды уже дядя ее, Александр Петрович, спросил прямо:
– Оленька, с каким-то ты полковником прогуливалась? Я видел тебя…
Она фыркнула, не ответила.
Значит, она его, Антона, совсем обманывала, говоря, что сегодня едет с ребятами на экскурсию, а встречалась с делягой-ухажером… Ничего пока ему не говорила об этом, таилась. До поры – до времени. Проявляла природную изворотливость. Не хотела огорчать?
Он не был этим раздавлен, унижен, лишь раздосадован из-за такого ее поступка и бесчестного дельца, и хотелось тому в рожу плюнуть. Был урон чести.
И вот случай такой представился ему.
В ту памятную белую ночь – при последнем свидании с Олей – Антон с болью сердечной почувствовал, что уж никак-никак не вправе ее удерживать своей любовью, ставшей, может быть, просто пресно – надоедливой для нее до ужаса, никакой иной (он и нечто подобное не исключал – не заблуждался в своих мужских чарах, отнюдь), и что ее явная решимость отдалиться от него, совсем отдалиться, была у нее однозначно мотивированной, желанной и, видно, так выношенной ею. Сердцу ведь не закажешь… Хотя на ее челе следов никакого стыдливого раскаяния или смущения внешне и не наблюдалось тут. Была обычная всеобычность. Даже напротив вроде бы: она губки надула, готовая, должно быть, подраться, если что, дать отпор; оттого, что ей приходилось еще, возможно, объясняться в чем-то сокровенно-необъяснимым, невозможном. Каково-то тогда! Однако человека стало совсем-совсем не узнать! Даже не поверилось вдруг тому.
Причем что примечательно: в этом решении Оли проявилась не столько ее хваткая девичья смекалистость, сколько, наверное, пришедшая рассудительная трезвость взрослеющей женщины, в которую она, Оля, осознанно превращалась в завидном нетерпении – к изумлению Антона, лишь сожалеющего теперь о том, но не в силах уже тому воспрепятствовать ничем. Все! Каюк заблуждению!
И вот подобное превращение позволяло Оле быть с ним, с Антоном, неискренной, а значит, испорченной в чем-то натурой в ее метаниях-исканиях основательного мужского покровителя. Что делать, мир таков. Спотыкающийся. И хромающий. Но он безжалостен. По прихоти людской.
Как же мы вольны обманываться в своих ангелах и снах!
Кстати причем Антон даже не завидовал своему сопернику – было нечего завидовать – двухметровому тяжеловесу, видному спортсмену и завучу, как позже выяснилось. Вся ирония измены заключалась в том, что Антон, не зная ничего о таком человеке, направил Олю, только что получившей диплом учителя, в то училище, в котором работал именно тот, ставший вскоре ее новым единственным другом.
Однако Кашин раз в промозглый осенний вечер на глянцевой панели на Петроградской стороне неожиданно столкнулся среди суетной толпы именно с ним и шествующей рядом Олей. Столкнулся и не смог вытерпеть и не сказать чего-то соответствующего сему нелицеприятному случаю. Завелся с оборота, что говорится, и не смог уж мирно обойти их и разойтись.
Он задержал этого супостата тяжеловеса и бесстрашно и страстно втолковывал ему, что тот, вводя в заблуждение малую беззащитную особу, не способную еще защищаться, а способную лишь пасть перед пороком и погасить так свет своих очей и вовлекая в свое негодяйство педагогическое. Вот ведь у нее уже не будет больше гореть истинным светом глаза и жить душа. Кругом были люди, спешившие по своим делам. В то время как Оля суетилась вокруг их, мешая, боясь того, что может возникнуть драка. Супостат защищался на словах. Но Антон видел: смешно! Он воспитывал, значит, педагога. И тот, богатырь почему-то боялся его, как вор, укравший нечто или некое произведение искусства, не имевшего цену.
Значит, если так, он прав в своих справедливых, обоснованных претензиях к ним, обоим. И ему стало их жаль и не так уж интересно все, что может значит их сближение. Все было ясно, просто и глупо; какое-то извращение понятий, по его представлению. В этом как будто сломался сам тон отношений и понимания сути судьбы.
Да, он проиграл завидному сопернику баловню судьбы, у которого в ней все сложилось ладно, устроено.
За Антоном была какая ни на есть правда, было это понятно всем, и это определяло суть его претензий в выговоре к поведению лощеного интеллигента и спортсмена, уже избалованного вниманием публики и устроенного в жизни. И он, Антон, чувствовал себя нравственно выше и поэтому победителем, и мог сражаться за свои идеалы. И его соперники, он видел и чувствовал, понимали это и тушевались перед ним. С таких-то позиций он мог отчитать кого угодно.