«И откуда же в голове моей взялась она, какая-то убежденность в чем-то, – началась и осознавалась стойко мной? Еще, считай, с мамолетства, когда, кстати, наотрез не захотел посещать детский сад – и лишь потому, что в нем принуждали детей спать в дневные часы – в самое-то интересное время. И ведь наши родители не глупили тут – не настаивали на обратном. Держали такт, хоть и были простыми крестьянами…»
И все же Антон Кашин потом иной раз, признаться, будто слышал, чувствовал в себе некие движительные токи, будто бы говорившие ему в трудный момент, что ему нужно, а что никоим образом не нужно делать. Как бы покамест заранее охраняя его от чего-то не суть стоящего для него в этой жизни, такой случайной, бестолковой.
Вот что приключилось с ним в том же 1943 году. Под Смоленском.
В притуманенно-осенней лесной чащобе, где расположились только что их прифронтовая военная часть, Антон вдруг услышал, что мягко и близко затарахтел мотор автомашины, сбавившей скорость на травяной дороге. И он машинально взглянул сюда из-за столов деревьев. За цветистой каймой ветвей деревьев стала, развернувшись, армейская зеленая полуторка-трудяга; в ее кузове покорно сидели рядком – затылками к Антону (потому его никто не видел) – несколько русоголовых, кажется, ребят примерно его возраста и поменьше, а не просто военных бойцов. Что такое?.. Опешил он. И мгновенно же при виде этих притихлых ребят в кузове – сработала у него мысль догадливо – защитным образом. Он интуитивно прежде всего замер на месте, хоронясь за толстые стволы и свисавшие ветки, чтобы не выдать свое близкое присутствие, еще не успев хорошенько разглядеть прибывших и додумать до конца, кто они и что бы это значило: «Да, постой, это ж, верно, за мной, по душу мою – так объезжают все части фронтовые и собирают подобных мне военных воспитанников для того, чтобы отправить их в Москву – во вновь открытые суворовские училища. Вот в чем шутка! Меня же недавно агитировали быть суворовцем наши женщины-медики. А я-то чуть не забыл… Ну-ну!»
Антон ужаснулся с гневом тому, что могло статься с ним вот-вот, только согласилась быть послушным; у него уже нисколько не оставалось ни минутки для того, чтобы как-то опомниться: его могли сейчас же позвать и заарканить… Нет, не бывать сему подвоху! Ведь все-то знали о его нежелании офицерствовать потом на службе. Надо было улизнуть. И он, тихонько пригнувшись и крадучись, что зверек, за деревьевым заслоном и побегами, немного отошел в сторону, а затем опрометью сиганул подальше – в самую глубь леса, где, он хорошенько знал, и травостой в человеческий рост высотой, густой мог надежно укрыть его от глаз людских, укрыть временно.
Ветви, листья били его по лицу, рукам; ноги натыкались на выступавшие коренья, сучья, бугры; пилотка сбилась с головы, и он подхватил рукой ее. Однако он бежал, не обращая ни на что внимания, – хотел уйти незамеченным и как можно дальше. Почти немедля он вроде бы и слышал с замиранием сердца, колотившемся бешенно, как сзади кликали – искали – его. И жалко ему было тех искавших его людей. Они ради блага его старались. Но, что поделаешь, так ситуация сложилась; вынужденно он пустился теперь в бега – против своих же правил.
Потом Антон, дрожа от промозглого холода (в одной гимнастерке унесся) и не в меньшей степени – от неожиданно исключительного характера происшествия (своего невольного, понимал, позора перед сослуживцами), прилежно затаился, ровно заяц, в чащобе, среди зарослей желтевшего папоротника, где не было видно и слышно никого, никакой человеческой деятельности. Лишь обнаружила его сорока – и тут же шумно протрещав, улетела прочь, оставила опять в полном покое.
По-прежнему пасмурнело. И вроде бы накрапывало изредка. В стойко насыщенной лесными запахами глухой тишине, такая бывает в большом осеннем лесу, то тут, то там шелестели опадавшие листья, сквозившие ярко свежими – до боли в глазах – красками. Разве даже вот такое уединение с природой и ощущение всей ее невообразимой прелести можно было променять на годы пребывания в каких-то стенах училища? Нет-нет. Антон осознавал для себя: без общения с природой можно только высохнуть и умереть преждевременно.
«Хорошо, что я дальновидно сразу не дал согласия, несмотря на сильнейшие сердобольные женские, в основном, уговоры, – оправдывался он сам перед собой, присев на изогнутый комль черемухи. – Конечно, мои доброжелатели тем самым еще стараются уберечь меня от опасностей войны и от всяческих будущих лишений. Возможно. Но все-таки лучше мне сейчас не показываться им на глаза, чтобы не случилось непоправимое для меня…»