Выбрать главу

– А разве можно в точности срисовать, например, эту заляпанную бутылку из-под чернил? – засомневался Антон.

– О, для художника нет ничего невозможного, – подивился Тамонов его наивности. Тут же взял лист писчей бумаги, простой карандаш, присел на краешек табуретки и стал набрасывать линии.

Через четверть часа Антон уже видел, как им вырисовывалась точно эта, стоящая перед ними однобокая бутылка, как шло необыкновенное превращение линий и штриха в нечто осязаемо-предметное.

Тамонов схематично ему показал, как нужно последовательно строить весь рисунок, определять его границы, проводить основные и вспомогательные линии; он советовал – чтобы не грубить его свежесть, сочность, строгость – не прибегать к помощи резинки и не растушевывать тени пальцем – не вырабатывать в себе дурной вкус. И с этих пор, ежели выдавались свободные минуты, Антон ставил перед собой самые неожиданные предметы: кружку, миску, кирпич – рисовал все, хотя это ему отчасти, если признаться, и не нравилось, было скучновато выполнять, так как хотелось создавать что-нибудь необычное, большое, заметное. Хотя бы те же портреты. Все объяснялось, конечно же, нетерпеливостью Антона, присущей юному возрасту.

Безусловно, по молодости и наклонностям, а также обстоятельствам Антон уже привык к подвижной, деятельной жизни. Иного и не мыслил. Однако прямо заставлял себя отныне, когда понял, что нужно так, – заставлял приноровиться, или приспособиться, к усидчивости над работой первоначальной, незаметной, черновой, однообразной, не дающей вроде б сердцу ничего существенного, кроме навыков. Почему-то знал определенно: лишь освободи себя от таких забот, прикрой хоть маленькую щелочку подмывающим тебя желаниям – и уж распахнется вовсю дверь свободе ложной, и тогда уплывут куда-то все твои лучшие намерения.

То, что Тамонов, как рассказывал, имел уже своих учеников, взрослых художников, что он рисовал мастерски и что вместе с тем держался с людьми без всякого высокомерия, душевно-просто – это успокаивающе действовало на Антона, вселяло в него уверенность. С каждым днем у Тамонова увеличивалась галерея нарисованных портретов, хотя он раздаривал их и нередко бывал недоволен получившихся рисунком. Без всякого позерства. Среди новых позирующих друзей у него уже объявились молодые женщины, в том числе из комсостава, но выявились тоже и противники, подмечавшие в нем мало-помалу непростительные с их точки зрения слабости. Что и говорить, ведь в себе лично человек редко когда видит их.

Да, вначале его вежливость, пожалуй, нравилась всем. Однако же неисправимая черта в нем – вроде бы желание заискивать перед всеми и преувеличенно кланяться в почтительности – в дальнейшем стала претить сослуживцам; это выглядело нарочито, вызывало и во Антоне какую-то досаду. Он старался отгородиться от всех рождавшихся о нем людских пересудов, тем более, что окружающие соответственно (из благих, безусловно, побуждений) уже донимали и его вопросами:

– Но ты-то, Антон, не станешь же, наверное, таким угодливым?

– Постараюсь быть самим собой, – Антон не понимал и не принимал никакого иронизирования по поводу привычек своего негласного учителя.

«По-особенному он воспитан, только и всего, – думал он о нем, – не допустит хамства по отношению к другому. Все, что ни делается им, делается очень естественно, привычно, и не может задеть чье-то самолюбие». И нужно принимать его таким. Уж более искренне-теплого и любовно-честного отношения ко всем и ко всему, чем проявлялось у него, Антон еще ни у кого не встречал. Один раз даже застал у него эту польку, любительницу книксена; она сидела – позировала – на стуле, и Илья Федорович, разговаривая с ней, срисовывал ее. Оттого она буквально вся расцвела, сияла, как какой дикий, полузабытый цветок, – поразительно! – Он, стало быть, не чурался водить знакомства ни с кем, что говорило о широте его души. С ним можно было толковать на равных – и не почувствовать никакого превосходства над собой. Иногда Антону хотелось даже оберегать его от злых языков.

Но людское мнение влиятельно и может сбить, что говориться, с толку. Так случилось и с Антоном. Хотя он нередко поступал вопреки чужому мнению, и никому не подражал, но сам не сдержался как-то. Правда, ничего не наговаривал; только взял не тот тон – вышел грех с ним. Непростительный.