Нацисты еще повсеместно огрызались до последнего, но уж отчетливо ощущалось приближение победного часа.
Тамонов, освоившись с ролью волшебника, по приказу начальства подготовил эскизы предполагаемого оформления клуба – просто большого помещения, где теперь иногда проводились политинформации, и на оклеенных бумагой панно, условно раскрашенных под мраморные доски, красной гуашью выписал известные цитаты. Шрифт для них выбрал строгий, классический. Их развесили по простенкам. Все было нормально, уместно. Однако дотошное начальство в лице суховатого майора Голубцова, замполита, нашло, что, во-первых, в цитатах встречались прописные и строчные буквы и, во-вторых, у некоторых букв – перемычки и хвостики несколько игривые; Антону тоже показалось, что Илья Федорович кое-где не соблюдал расстояние между буквами, а иные из них были широки по сравнению с другими, не так стройны. И об этом он ему сказал. Он спокойно согласился с его мнением: что делать? Нет времени, удобства далеки от совершенства, и приходится шить шубу из ситца. Понимаете? Антон понял его.
После состоявшегося здесь концерта грузинских артистов, выступивших дивно, виртуозно, в компании, расходясь, почему-то упомянули имя Тамонова, и Антон заметил друзьям, что, кажется панно не совсем удачно выполнены им.
– А может, ты, голубок, того: заелся чуток, что тоже критикуешь зря? – резко ополчился вдруг на него, отчитывая, его хороший друг шофер Маслов. – Чужое-то ведь не свое. Со стороны всегда видней. Это, брат, пусть пенкосниматели треплются, а тебе-то не пристало…
– А я разве против? Только сказал… – Не ожидал Антон подобного.
– По-моему, великолепно, что человек своими руками может сделать то, что другой (и завистник!) ни в жизнь не сделает.
Антон уже хмуро смолчал. Словно ушат холодной воды обдал его. И поделом: не треплись понапрасну; и впрямь – еще молод, зелен.
Другое событие, увы, имело более важное последствие.
Нужно сказать, что Тамонов не был женат. Очевидно, поэтому он так церемонно и обращался с дамами, – сказывал, что жил главным образом в обществе тети, весьма любившей оперу, филармонию, книги. Его откровения на этот счет были признанием достоинства в его самоотдаче целиком искусству. Но подобное лишь заинтриговывало все: вопрос спорный – всем хотелось докопаться тут до полной истины. Ведь весь мир человеческий делился на две неравные половины: большая – были семейные люди, не осуждаемые обществом нисколько, а меньшая, незначительная часть, – были почему-либо закоренелые холостяки, осуждаемые всеми публично, потому как не совсем ясны и убедительны были мотивы и доводы в пользу их холостячества.
Илья Федорович откровенно признавался сослуживцем, что он дал себе зарок не любить женщину; любовь к ней, по его понятию, могла пагубно повлиять на судьбу художника в творческом плане – затормозить его рост; он был всегда уверен, что женатому в наше время почти невозможно достичь каких-то вершин в искусстве: поглотят семейные заботы, добывание денег и пр.
– Так зачем же тогда жить? – искренне удивился кто-то.
– А возможно, я уже и привык к такому положению, – понесло его на большую откровенность. – Рисуя частенько обнаженых натурщиц, которые запросто стояли перед нами на возвышении, я ничуть уж не стыдился их обнаженности, их тела, того, что часами глядел на них – глядел, как… на гипсовые статуи. Одно время, еще в дни молодости, мы заядлые рисовальщики, постоянно ходили на такое рисование. Кто-нибудь из нас, рисующих, вздохнет над планшетом оттого, что не получается нужно, и с треском порвет лист бумаги, берет новые, приспосабливает, и натурщица, не шелохнувшись, не меняя позы, называет по имени вздыхателя и говорит: «Ты, Борис, чего вздыхаешь? Брось! Я сегодня утром тоже повздыхала напрасно, а потом перестала». Заговорит о том, что ей очень нужно завести для себя альбом поз натурщиц – будто б есть такой альбом знаменитых натурщиц; о том, что она это дело – позировать – очень любит и что натурщицкий стаж у нее уже десять лет. Вот повстречался ей вчера известный художник и просил ее уважить их клуб. Но не могла же она разорваться… И тут же натурщица уточняет: «Ну, говорите, как вам встать еще для набросков? Какую позу изобразить? Этак, что ли?» «Нет, так вы уже стояли, – говорим мы. – Так сидели тоже. Что-нибудь экстравагантное, новенькое, но чтобы было движение. Да и в движении вся прелесть». И послышался снова шелест бумаги и вздохи-муки творческого преодоления себя.
– Нет, что, прямо голая, или как, она позировала перед вами? – изумленно спросил у Ильи Федоровича сержант Волков.