И вот враз, лишь посланные опять в лес дошли с таким известием, все местные жители стремглав дали из леса стрекача опять в свое село; немедленно они потащили красным всадником из домов и погребков своих сало, мясо, булки и яички – все, что у них еще было, сохранилось непонятным образом. Ну, а лагерников, даже рисовавших все-таки собой в разведке, уж никто совсем не замечал. Наступила самая пора навостриться им домой, не откладывая ни на час того.
Меньше месяца они побыли дома (и Валерий тоже) – попризывали на действительную их. Кого на фронт направили.
А Валерий угодил под Улан-Батор, как с удивлением узнал из его первого же письма Антон; догадался он просто по маленьким цифиркам, что проставил брат над буквами, в обход цензуры: выписал в таком порядке эти буквы – и тогда прочел название этого монгольского города. Прочтя, сильно удивился. Не ошибся ли?
И отсюда уже долго – полные семь лет –протянется, протянется без всяких отпусков (как и у отца его, Василия, и потом продлится у Антона также), дальневосточная служба Валерия, включая дни его участия в сражениях с японскими милитаристами в Манчжурии, на Сахалине, на Курилах и при освобождении Китая.
Да, служба тогда была долгой, потому как это были и такие годы для нас всех. Потому как неистощенная и не напрягшаяся и в сто раз против нашего в этой мировой войне, не напрягшаяся даже никаким воображением, милитаристская военщина США, желая сама везде господствовать и разбойничать – не хуже усмиренных только что, уже подвесила за хвост над миром атомную бомбу и пугала нас. И по этому сценарию даже правительство Великобритании, тоже наш союзник по антигитлеровской коалиции, разрабатывало, как известно теперь, точные планы атомной бомбардировки 56 крупных советских городов.
В письме материнском не про все напишешь и поведаешь, как на духу сыновьям.
“Видно, перегружаю себя, оттого болею: часто печень мучает, но выходит смерть все убегает от меня и я все живу… А праздники у нас до войны бывали шумные с плясками, а нынче шуметь больно некому. Отшумелись и большого шума 1 Мая не было, а были дураки из молоденьких. Они ни один другого не умнее и ничего-то не подействует уже на них. Словно ветеран какой за столами уже председательствует Голихин Семен – смертью сына заслонился. Мне ведь давно еще в выселении такое снилось, не поверила я. А председательница наша тоже нос воротит, важная вся, в партию вступила…»
Пока Анна писала так, она раздумывалась обо всем; ее одолевала дремота, зевота, был вечерний час, и ручка падала из рук ее. Но все прошлое и нынешнее, само по себе соединяясь в ее разуме, в голове у ней гудело, пред глазами ее явью представало, хоть давно и отошла в небытие оккупация немецкая – и навечно отдалился отсюда гул войны.
– В Ромашкино сейчас вы не попадете – там запретная зона у немцев, – с такой определенностью говорил им, беглецам-выселенцам, в феврале 1943 года бывалый, приставленный к лошадям, военнопленный красноармеец.
Он не уточнял, как они не попадут: не имело то значения.
А они все-таки пошли, фронт переползли, но пришли к себе домой. Так и тут – с гаданьем этой сербиянки – она всякое навыскажет! Нет, Анна ей не верила, едва вспомнила ее и нагаданное ею – что не нужно ждать Василия. И в ушах у ней, кажется, прорвался вновь ветровой вой пурги, как и тогда, когда они путались, гонимые, под колесами у оккупантов.
Как же звали ездового-то? Федором, кажись? Где-то он теперь? До самого Берлина с немцами отпятился? По какому-то расчету, что ль? И где, Анна, остро вспомнила, тот сердешненький боец, отставший от своих осенью, тот, который не смог даже выпить поданную ею кружку молока – его настолько колотила дрожь и которому расчетливый Артем Овчинин сдаться врагу присоветовал? Сдаться присоветовал – и сам поплатился за расчетливость.
А ведь они, сирые, сидючи в окопишках под бомбежками, бывало, мечтали о немногом – лишь о том, что после войны уж не будут покупать ничего из тряпок, мебели, а будут только есть получше. Вот как.
Почти сразу после освобождения откуда-то в избытке поступили сюда семена сахарной свеклы. Это было дело. Свекла была всюду: ее сеяли все. И потом сушили. Девятилетняя Верочка, хотевшая есть, говорила Анне:
– Мам, можно я на печку влезу, полежу?
– Ну, иди, залезь, – разрешала Анна.
Залезала та на печку; дырочку в мешке с сушеной свеклой проделывала, таскала ее потихоньку и жевала там.