– Ну что вы, это по глупости девочка написала… Не трогайте ее…
Так и отписали в Верховный Совет СССР.
А Наташу в суд поволокли – за клевету. Уланиха всех везде переговорила. Со своею глоткой прокаленной, проспиртованной. Наташа не пошла туда.
Очень кстати вовремя повезло: Уланиху, как председателя сельсовета, уже замещал дослужившийся до этого Миронов, совсем иного замеса человек, верный, приветливый, знавший всех и Наташу с пеленок. Он-то и присоветовал ей отечески:
– Послушай меня, дочка: уезжай куда-нибудь на время. Ну, исчезни пока с глаз долой Мушкина да этой парашютистки. Она – черт здоровая, как камень, что лежит поперек дороги; она взбалмошная баба, жертва своего характера. Ведь сожрут тебя, не ерепенься. А так… На нет и суда нет. Поняла?
И для этого он выдал ей справку, удостоверяющую ее личность в том, что она в таком-то колхозе работает, – натуральный документ на всякий случай.
Матери заметно полегчало – она стала с кровати подниматься, по дому опять хлопотать, и Наташа снова – во второй раз поехала в хлебную Латвию, в которой многие отсюда, доезжая и работая, даже проживали понемногу, а некоторые так и оставались насовсем, но в которой, к несчастью, было очень неспокойно из-за бандитизма националистов, вырезавших, случалось, целые семьи коммунистов. Как пустилась Наташа на такое в даль неведомую – на подножках вагонов ведь ездила! Потому вся раздрызгалась тоже до хвори. Кофточка у ней хорошая, синяя была – из последних – да и ту отдала за краюху хлеба. И работали там. И по миру ходили. Вернее, одна из них, трех, просила милостыню; Наташа не могла подаяние просить: ей было очень совестно за это.
Видел бедственное положение приезжей девушки один положительный такой старик – латвиец, кому она, Наташа, приглянулась еще в первый свой приезд в здешнее село; он страстно захотел на ней жениться: сделав ей предложение на этот счет, торопил ее с ответом. У него-то был отличный ухоженный дом, целое хозяйство, сад, коляска выездная; только замуж выходи – будешь полновластной хозяйкой всего. На всем готовеньком, – уговаривал он. – Однако, каким ни заманчивым казалось предложение старика, Наташа не могла не отказать ему, хоть и огорчила его, не желая того нисколько.
Так как Наташа не показывалась в суд городской, к Кашиным приехала сама прокурор и у них заночевала; любезно она порасспросила ее как следует обо всем, что касалось судебного дела. Затем она вызвала ее к себе в прокуратуру и здесь объявила ей:
– Ты вот что, Кашина Наталья, скажи этому уполномоченному Мушкину – пусть он больше не трогает тебя. – И сделала глубокую затяжку папироски.
Так и затихло все. Без него – и суда. И без публичных, конечно, извинений Мушкина.
Над своим письмом, в котором Анна ничего про это не писала Антону, она один раз даже вспрыгнула из-за стола: чуть задремала – сразу сон. И вдруг ей показалось, что дождь сейчас как лупанет, так все стекла в их двухоконном доме разобьет. Потому она и вспрыгнула так – испугалась.
Смеялись над ней Саша, притомившийся у печки, и Наташа; Таня тоже заливалась колокольчиком: смешно – у ней температура уползла куда-то, уползла, и все. Где ее найдешь?
А пришедшей ночью, в 3 часа, через все Ромашино бежала Полина – скорей к пожарному колоколу! И забила вот в него, будоража, подымая всех односельчан:
– Война кончилась! Кончилась! Мир!
V
В те дни и бывалому Косте Махалову были знакомы могущие быть перипетии в военной службе. Он это на себе испытал. И помнил всякое.
В знойном, как спелое, налившееся соком яблоко, августе 1944 года особый батальон морской пехоты, в котором Костя, воюя третий год, служил старшим матросом, вышел, наступая, к Днестру через Овидиополь – маленький, подобно табакерке, типичный южный городок, лежащий как раз против Аккермана, который еще безрассудно удерживал отступавший неприятель. Теперь им, морским пехотинцам, предстояло форсировать здесь широкий – почти двенадцатикилометровый лиман, чтобы высадить за ним десант.
Задача была предельно понятной, как дважды два, если не сказать тут большего; для них, молодых ребят, побывавших уже в разных схватках и не раз уже высаживавшихся в Крыму, особенно под Керчью, а потому почти не ведавших никакого страха в ратном деле, это стало какой-то обычной привычностью, никак не исключением. Собственно без этого все они, молодцы, похоже, и скучали, изнывали как-то иногда, словно знающие кое-что профессионалы, оказавшиеся вдруг без своей привычной работы, хоть и вынужденно они совершенствовались (и на занятиях даже) постоянно в навыках десантников. Несмотря на то, что Махалов, как он справедливо считал, познал в совершенстве на практике и строевую подготовку (занимаясь еще в морской школе в Ленинграде) и штурмовые приемы в атаке. Раз он было не пошел тренироваться на некую высотку – у него дыхание что-то сбилось, стало спотыкаться; а врача, или медсестры, не оказалось рядом, чтоб определиться с недугом. И за такую самовольность отлучки он отделался пятнадцатью сутками гауптвахты. Сущий пустяк для него, так как с ней он, ершистый, познакомился накоротке еще в той же спецшколе. Не без этого.