И еще, увлекшись, уже встав со стула, досказал (о, слабость человеческая, как у всех проповедниках!):
— Тут то какие-то великие мастера-книжники работают, возносятся ввысь благостно, то партийные боссы стараются всех непокорных согнуть в бараний рог. Разве это позволительно? Я и прежде здесь на партсобраниях говорил, что не я, беспартийный, должен вас учить уважению других; и сейчас то же самое вам говорю, а вы все ершитесь: один кипятится, другой — хочет полюбовно сладить в разговоре. Только зритель-то не верит в этот спектакль срежиссированный. С кадрами нужно с уважением работать, если нужно — учить, если знаете, чему учить. Не знаете — нужно уступить трибуну другим.
Могу ведь подать голос в защиту Немцовой и как журналист.
Его оппоненты при этих его словах как-то передернулись.
Когда он вышел из кабинета, чернявая Жанна, корректор, произнесла перед ним:
— Спасибо!
Он понял все: она подслушала его разговор у директора, находясь на лестничной площадке. Там слышимость была отличная из-за тонкой стены, устроенной вместо двери, которая прежде с площадки вела прямо в кабинет.
VI
Всего хуже — упасть в собственных глазах. В переносном смысле.
А физически Антон уж падал прямо ничком на асфальт, заснеженно-льдистый, оступившись, видно, оттого, что вдруг сорвался — заспешил по обыкновению — и столь опрометчиво не по возрасту. Как некстати!
Тут как нечто шальное толкнуло его. Он только что вышел из дворового ущелья, обходил слева утес торцового краснокирпичного домища (там, на парадной, еще тренькал домофон) и вот увидал сквозь кисею крапавших снежинок (был февраль) то, что сдвоенный белый автобус, нужный ему, уже подкатывал к той потусторонней остановке. Надо к нему успеть! Ну, и он-то, Антон, естественно, помчался прямиком туда, надеясь попасть в салон подъезжавшего автобуса. Однако неожиданно, скакнув через сугроб, белевший между легковушек, понатыканных поперек тротуара, он словно попал в какой-то земляной провал или углубление — под ногой уже не ощутил никакой твердой опоры; оттого мгновенно, потеряв равновесие, плюхнулся наземь, на мокро-грязную мостовую. Та очень стремительно налетела на него, грубая, холодная; он больней всего ударился об нее коленями и руками, бывших, к счастью в кожаных перчатках, смягчивших удар.
Антон несомненно тем самым — что успел инстинктивно выставить перед собой ладони рук и так оперся на них — тем самым уберег от удара грудь и лицо.
Он, оглушенный случившимся, разом-таки поднялся, точно ванька-встанька. Отряхнул куртку, брюки от стекавшей с одежды грязной воды со снегом и затем все-таки сумел перебежать дорогу между несущихся машин и, обежав затем сзади автобус, сесть в его салон (водитель, верно, видел его падение и потому нарочно подождал его). Дверцы автобуса и тотчас же захлопнулись за ним. Уф! Вот как осрамился великовозрастный стайер!
«Видано ли дело — суетиться сейчас? Зачем? Да, это — суетности дань. Всеобычность нашей жизни, путаной, шершавой, с ее ненормальной нормальностью; ты живешь, не зная, где взовьешься, а где упадешь, — по инерции, — подумалось ему. — Нелепо. Видимо, еще не долечился».
А ведь он, Антон, опасно рисковал, прошмыгнув меж автомашин, оголтело несшихся здесь, по шоссе, на красный свет семафора, точно главное для их водителей состояло в том, чтобы не пропустить пешеходов, даже давануть кого-нибудь из них, зазевавшихся, дабы опередить всех.
«Скверно! Совсем скверно, прыгун! — Антон, чуть отдышавшись, однако покамест не сел на пустое место, не обнажил из-под штанины левую лодыжку для того, чтобы взглянуть на верно полученную ссадину (она саднила, но явно не смертельно) — Потом… Потом взгляну… Да куда же и зачем же, спрашивается, мы-то, старичье, все еще несемся вслед за молодыми? Все — оттого, что не заработали за всю жизнь на нее, а не только на детей и внуков? Ох-хо-хо-хохонюшки! — И уж зачувствовал ангельского вида старушке — билетерше, что подошла с проверкой проездных карточек: — Похоже, она тоже подрабатывает, бедная, хоть ей и тяжело (весь день на ногах… в толчее), коли у ней, известно, мизерная пенсия. Ведь ей и другим-то многим хуже, тяжелей живется, чем мне».
Антон всегда как бы совестливо примерял, или проверял, меру своего жития в миру. Свое соответствие образу жизни окружающих, что ли. Без публичного разглагольствования и мольбы бесконечной о помощи. Характер его не отличался расторопной пронырливостью или, пусть, пронырливой расторопностью; того он действительно не имел за душой, т. е. не умел делать из чего-нибудь прямую выгоду для себя, а больше следовал в своих поступках каким-то компанейским образом; вот он мог, например, уступить кому-нибудь свое профессиональное место, как уступить дорогу, помочь кому-то в переустройстве, в разрешении трудностей. А главное — был обязательным перед другими во всем.