Выбрать главу

Антону пришлось немало гуртоваться с разными мужчинами и еще раньше — в гостиницах, когда бывал в командировках, и теперь — в санаториях. И в целом все было сносно — он мирился с какими-то возникавшими проблемами, уживался…

Но как-то Антон испытал настоящее невезение на этот счет, ночуя в двухместном номере московской гостиницы «Россия». Сюда он вошел уже в поздний час. Пальто напарника уже висело на вешалке, а напарника самого не было. Только Антон стал засыпать, в дверь постучали. Была уже половина первого ночи. Вошел плотный грузин с животом — средних лет. И как бы удивленный. Он, представившись, сказал, что приехал с Кавказа, работает там на текстильной фабрике. И вскоре он вышел опять, слышно поговорил с кем-то за дверью. И тут же вошли с ним еще три девицы, бывшие в какой-то униформе. Они сказали Антону:

— Извините, Вы уже спите, а мы вломились к Вам. — И стали тут же шушукаться между собой. Снова обратились к Антону:

— Извините нас. Там Алик закрыл номер с нашими пальто, а сам куда-то исчез, и мы не можем попасть туда. — Они угощали Антона шоколадом.

— Так вы домой опоздаете? — спросил Антон.

— Нет, не опоздаем, мы же москвички, — говорили они уверенно. Они были полупьяны.

Затем в номер протиснулись еще двое грузин и один русский. Включили полный свет, не обращая внимания на то, что здесь отдыхал Антон. Потом, когда девицы предупредили вошедших, что здесь отдыхает человек, они картинно прикладывая руки у груди, извиняясь, раскланивались, говорили, что они не знали этого. Однако меньше шума в номере не стало. Гости просили прощение за то, что они по стопочке коньячку здесь выпьют. Вытащив бутылку коньяка, пытались ее открыть; девицы все спрашивали про Алика: где он? Ругались.

Потом еще дважды приходили новые грузины, громко разговаривали с хозяином номера на пороге, входили сюда и раскланивались с лежавшим Антоном, извиняясь за то, что не знали, что тут человек спит.

Через полчаса командировочный грузин остался один; он, ложась в постель, предупредил, что храпит.

Да это происходил такой невыносимый храп с присвистом и взрывами, какого Антон еще никогда не слыхивал. Точно даже дрожали, казалось, подзвинькивали оконные стекла; а там, за окнами, за Москвой-рекой, у Кремля, на Васильевском спуске, ворочались дорожные камни. Оттого Антон уже не мог уснуть до самого утра, провертелся в постели; утром он с больной головой, измученный, поехал по учреждениям.

Ему мигом предоставили другой номер.

В прошлый раз здесь, в Стрельне, его соседом оказался бывший водолаз по профессии, значительно моложе его; тот регулярно по утрам занимался (к немалому стыду Антона) пробежкой, тренируя тело, но все же жаловался на свое телесное нездоровье, из-за чего лечащий санаторный врач даже не прописала ему никаких лечебных процедур, как бы страхуясь. Трофим нередко с интересом наблюдал как Антон работал пастельными мелками-грифелями, нанося краски на этюды.

Они обменялись номерами личных телефонов и потом перезванивались. Антон приглашал Трофима несколько раз на свои художественные выставки, и они встречались.

И Трофим сообщил Антону, что занялся всерьез рисованием, стал посещать занятия в изокружке.

Были теперь приглашены на выставку и Незнамовы.

X

Антон кроме этюдописания в Стрельне занимался и прозой (так уж повелось у него), взяв с собой сюда исписанные отрывки, чтобы и тут почистить их, поправить, дополнить текст нужным образом, связать его; он рассчитывал так, может, преуспеть хоть еще немного, продвинуться в своих исканиях истины. Все, чем он был увлечен, для него представлялось единым целым и ничем не разнилось одно от другого; тут требовалось не только желание и страсть к продолжению творчества, но и несомненное усердие, большой труд.

Он с интересом взял в руку одну страничку с пометкой 31Х1955 г.: «Ого! Почти 60 лет назад, мне было 26 лет! Ну, какая дурь одолевала меня тогда?» И углубился в чтение, удивляясь написанному.

Мне теперь противны эти записи, эти дневники — свои толкования — жалобы (кому?); но проклятая воля — все перебороть — делает из меня мудреца — философа, поэта и художника — любящего и ненавидящего людей. Я, пожалуй, проживу до 98 лет — за этот срок можно почти будет научиться выражать самого себя естественней. И поумнеть! Ныне ведь что ни человек, то статист общества; редкий житель остается самим собой — индивидуалистом. Я хочу всегда любовно смотреть в глаза людей. Кто-нибудь и в мои глаза так посмотрит. И тогда я буду счастлив, как младенец, не знающий никаких людских пороков.