Выписавшись из больницы недолеченной, я заспешила на подмогу в невесткину квартиру. И застала Милу в фартучке, растрепанную, в мыле всю, — умнее ничего она не могла придумать, как затеять предотъездную стирку накопленного вороха грязного белья. Ну, хозяюшка! Раньше никак не нашла для этого более подходящего времени… А стирала так: бело-не-бело, а в воде побыло, да и ладно. А как что — совет ей подашь или сделаешь замечание, так пробурчит что-нибудь, глаза в землю упрет. И теперь она проворчала: «Ну, начинается». «Нет, продолжается, — поправила я ее. — Всю жизнь это будет продолжаться»! — «Ну, спасибо»! — «Пожалуйста»!. Конечно же я засучила рукава да и взялась за стирку. Хорошо еще, что лето — все белье успело пересохнуть. Гладил же сам благоверный папа — я позвала его.
А Милины родичи — в обычном своем стиле. Они палец о палец не ударили. Даже хуже. Пришла ее приехавшая матушка-хохлушка; пришла, расселась, чтоб мешать. Сидит да еще подсмеивает нас; шпильки в бок подпускает: ишь как хорошо все получается у вас, сам тесть утюжит, хотя бы и мне по дому помогли. С такой все они закваской. Никто из них не обезживотится на работе.
Вижу, Саня мой отводит от меня глаза. Совестится.
«Да деньги-то есть у вас?» — справилась я у него. «Нет, мама, мне не нужно больше ничего», — быстро сказал он через силу. А у самого ни копейки не звенело в кармане. Женушка его сбила, с места сорвала; его не рассчитали даже на работе — не успели. Потом расчет ему сделали (после его отъезда) — такой, что он остался должен производству семьдесят рублей, а не то, что что-то получить самому на руки. Говорят мне там, в железной бухгалтерии, что все до Сани уже было в запущенном состоянии и что в этом повинны прежние работники, но поскольку он приемку имущества делал, не проверив ничего, и уехал без разрешения, постольку и вычтем с него все, что причитается, и еще суд заведем на него. Вот во что выливается женино легкомыслие. Я сказала, что не позволю судить сына. Начет я заплачу. А будущее сына портить не позволю.
Наскребла я Сане побольше сотенки: ведь сердце у меня-то не на месте. Пришли мы на вокзал. Стоит он, провинившаяся голова, уткнулся взглядом в землю, в ногтях ковыряет. Худущий — как арестант. И чем он сыт — я сама не знаю. Ты, что окаменел? Молчит. Даю ему деньги: «На, возьми, сыночек». Поморщился. Мотает головой: «Нет, не нужно, мама». Ну, думаю: я не по тому адресу обратилась, Миле говорю: «У вас денег нет — возьмите вот». Она даже и не дослушала меня. Чуть ли не с рукой отхватила у меня протянутые деньги. В кошелек свой сразу их впихнула — и пошла себе вихляющей походочкой.
Мне затем аж дурно сделалось от своего великодушного поступка, я вся раздумалась-разнервничалась: и зачем же именно ей их преподнесла? В честь чего-то? За прелестные ее глазки? Ведь я твердо знала, что Саня ни при чем окажется. А достанется все ей. На этот счет она ухватиста. Известно: хищница!
Потом меня даже винили мои недоброжелатели — ее родичи, не простившие мне свадьбы. Потаковщица ты, говорили они мне.
Вообще-то дура я. Дура по самые уши. Ну, молодость не без глупости, старость не без дурости.
Заплакал Саня, как он убито плакал тогда ночью, но ничего мне не сказал опять. И так уехал. Без отметки в паспорте: даже и с учета не снялся. Не успел.
Мила прекрасно знала, что делала. Рыбак удит — рыбка будет. Боже, что я позже узнала! Ни слуху, ни духу от них долго не было. Я все ждала, терпеливо и нетерпеливо слала ему письма, телеграммы. Что случилось? Безуспешно. Но не прошло и полгода — Саня мой пишет мне, что извини за то, что не писали — руки не доходили и все прочее, и что Мила родила сына. Вот тебе на! В апреле они впервые познакомились, а в октябре она уже родила. Вот когда я, старая, поняла значение многого, что было для меня подозрительно, но не настолько, чтобы не верить людям, не настолько, чтобы я что-нибудь заметила и придала этому какое-либо значение. Подымались иногда в моем мозгу смутные подозрения. Однако только теперь открылись у меня глаза на то, что было подмечено мной раньше, будто вне всякой связи с чем-то очевидным.
XXXIII
— В семье я все же вынужденно верховодила. И сколь умела и сумела по-бабьи отстаивала интересы (глаза страшились, а руки делали) нашего общего гнезда и родных птенцов, вылетавших из него, но еще не научившихся летать по-настоящему. Когда выпорхнул и средний, вся и тонкая, деликатная переписка с ним, непослушным блудным сыном, осуществлялась у нас также через меня. Я искала нужные слова. И когда он, честный, верный Саня, совсем обычно, с невосторженностью, написал мне о рождении у них, вернее, у Милы, сына, я немедля ответила ему, что пусть он серчает на меня, свою мать, но быть бабушкой столь странного внука я не хочу. — Нина Федоровна помолчала в волнении и заговорила уже усталее и тише. — Я не против, писала ему, стать бабушкой — таков непреложный закон жизни; но это дитя, понятно нам, — все-таки не мой внук, коли и не является его сыном.