Выбрать главу

Наскребла я Сане побольше сотенки: ведь сердце у меня-то не на месте. Пришли мы на вокзал. Стоит он, провинившаяся голова, уткнулся взглядом в землю, в ногтях ковыряет. Худущий — как арестант. И чем он сыт — я сама не знаю. Ты, что окаменел? Молчит. Даю ему деньги: «На, возьми, сыночек». Поморщился. Мотает головой: «Нет, не нужно, мама». Ну, думаю: я не по тому адресу обратилась, Миле говорю: «У вас денег нет — возьмите вот». Она даже и не дослушала меня. Чуть ли не с рукой отхватила у меня протянутые деньги. В кошелек свой сразу их впихнула — и пошла себе вихляющей походочкой.

Мне затем аж дурно сделалось от своего великодушного поступка, я вся раздумалась-разнервничалась: и зачем же именно ей их преподнесла? В честь чего-то? За прелестные ее глазки? Ведь я твердо знала, что Саня ни при чем окажется. А достанется все ей. На этот счет она ухватиста. Известно: хищница!

Потом меня даже винили мои недоброжелатели — ее родичи, не простившие мне свадьбы. Потаковщица ты, говорили они мне.

Вообще-то дура я. Дура по самые уши. Ну, молодость не без глупости, старость не без дурости.

Заплакал Саня, как он убито плакал тогда ночью, но ничего мне не сказал опять. И так уехал. Без отметки в паспорте: даже и с учета не снялся. Не успел.

Мила прекрасно знала, что делала. Рыбак удит — рыбка будет. Боже, что я позже узнала! Ни слуху, ни духу от них долго не было. Я все ждала, терпеливо и нетерпеливо слала ему письма, телеграммы. Что случилось? Безуспешно. Но не прошло и полгода — Саня мой пишет мне, что извини за то, что не писали — руки не доходили и все прочее, и что Мила родила сына. Вот тебе на! В апреле они впервые познакомились, а в октябре она уже родила. Вот когда я, старая, поняла значение многого, что было для меня подозрительно, но не настолько, чтобы не верить людям, не настолько, чтобы я что-нибудь заметила и придала этому какое-либо значение. Подымались иногда в моем мозгу смутные подозрения. Однако только теперь открылись у меня глаза на то, что было подмечено мной раньше, будто вне всякой связи с чем-то очевидным.

XXXIII

— В семье я все же вынужденно верховодила. И сколь умела и сумела по-бабьи отстаивала интересы (глаза страшились, а руки делали) нашего общего гнезда и родных птенцов, вылетавших из него, но еще не научившихся летать по-настоящему. Когда выпорхнул и средний, вся и тонкая, деликатная переписка с ним, непослушным блудным сыном, осуществлялась у нас также через меня. Я искала нужные слова. И когда он, честный, верный Саня, совсем обычно, с невосторженностью, написал мне о рождении у них, вернее, у Милы, сына, я немедля ответила ему, что пусть он серчает на меня, свою мать, но быть бабушкой столь странного внука я не хочу. — Нина Федоровна помолчала в волнении и заговорила уже усталее и тише. — Я не против, писала ему, стать бабушкой — таков непреложный закон жизни; но это дитя, понятно нам, — все-таки не мой внук, коли и не является его сыном.

Вы знаете, я точно б не противилась и тут, если б хотя Саня любил Милу, как любимую жену, и если б хотя она одна его любила бесподобно. А то ведь они оба нелюбимы взаимно. Каково-то!

После такой гневной моей отповеди Саня не писал мне долго — то ли устыдился, то ли очень обиделся на меня. И, представьте, головушку мою уже начали терзать угрызения совести. Ругала я саму себя: выходит, плохо, что я воспитала в детях мужскую порядочность. Совестливость, честность, — то, что, пожалуй, и сгубило их так и что, как теперь выяснилось, уже не так-то и нужно в жизни реальной их спутницам. Да разве не так? Саня не мог по характеру оставить даже нелюбимую женщину лишь потому, что она ждала ребенка! Круг замкнулся, и я не в силах разомкнуть его, сколько бы ни билась; мои представления о добре, о достоинстве противоречат тому, что происходит в самой действительности, с чем сталкиваются молодые люди. В обществе, в сознании людей изменилось само отношение ко многим вещам и понятиям. Жируют проныры, изворотливые и беспечные люди. Ведь мое и их, сынов, несчастье в благовоспитанности, никому ненужной. И я недовольна: оказалась у Монблана неразрешимых проблем. За это же упрекал меня муж: мы сами виноваты, что вырастили их телятами. И для того, чтобы разомкнуть этот круг, нужно, верно, прожить наново другую жизнь. Да, если б они были счастливы! — не знаю, что б я сделала ради этого. Если б нужно было отдать за них сердце, — отдала б его хоть сейчас, нисколько не колеблясь. Все это все равно в одно прекрасное время отметается прочь: когда человек умирает, все его социальные и биологические огрехи уходят в неведомое… Ничего уже не нужно.

По мере того, как Нина Федоровна рассказывала обо всем, что ее мучило, складывалось впечатление, что она не просто жаловалась на кого-то: ее дети выросли воспитанными и порядочными людьми, но совсем непрактичными в жизни, что и огорчало ее в высшей степени. Она почти нигде не работала, изо дня в день возилась с ними, их пестуя; не вовлекала их в рабочую среду, не научила их необходимой жизненной стойкости, противозащите от обмана, и поэтому теперь страдала. Для нее трагедия была — узнать, что дело, на которое она потратила всю жизнь свою, провалилось столь нелепо, глупо, бессмысленно.

Антон спросил у нее:

— И вы всерьез считаете, что смогли бы расстроить их брак, если бы вы знали до свадьбы все то, что узнали позднее?

— О, если б наперед знать все, что кроется за этим, — насколько Миля бесчестна, неблагодарна. — Она помолчала чуть. — Я-то не вникала… И мысли такой не допускала… А Саня секреты свои сердечные таил от меня, не то, что раньше. А если б он мне открылся в своих сомнениях — и его несчастье, я ручаюсь, было б мной предотвращено.

Кто из них кому что должен, — сочтутся сами! Но оставить все так, как получилось, я все-таки не могу. Я должна теперь помочь сынку, если раньше не смогла — растерялась.

И то: хлоп, присылают мне телеграмму оттуда, из Керчи: «Вышли пятьдесят рублей. Подробности письмом». Телеграмма без подписи. Что еще там у них стряслось? Подождать письмо? А тут еще Тихон подогрел меня: «Покуда будешь ждать, там, может уже…» Обида на Саню уже полностью забыта. Жизнь меня не научила ничему. Мигом побежала я на почту, послала им требуемые деньги. А с почты прихожу домой — в почтовом ящике лежит письмо. От Сани. С нетерпением я вскрыла конверт. Он пишет: «Деньги есть, не нуждаемся в них. Не присылай. Работаю на заводе, зарабатываю неплохо». Что за чертовщина! Немедля кинулась опять на почту, чтобы свои деньги вернуть, а деньги мои уже посланы. Разгневалась я опять на Саню, села, написала ему отповедь. Сколько ж можно мать доить? Правда, это все проделки Милы, но он же хозяин в доме! Или — не хозяин?

Помню, перед их отъездом, я заикнулась Сане о том, что смогла бы что-нибудь из вещей купить для него, то какой длинный список составил он. С перечислением в нем даже платков носовых. До чего же они обмазурились в своем стремлении пожить на халяву за счет нас, родителей!

XXXIV

— И что за существо такое человек? — усталая, она блеснула темными глазами. — На себя да в себя — и все. В соприкосновении с миром лопается, как пузырь, его человеческая гуманность, воспитанность, благоразумие. Ненасытное потребительство прет из нас, и ничто-ничто уже не может остановить его разрушительной силы. И свидетель происходящего — ребенок — разве будет в дальнейшем, ставши взрослым, будет хозяином рачительным? Очень сомнительно. Здесь он видит стихию — уроки ограбления и самого себя. Все идет на потребу публики.

— Синус, косинус, секанс, — проговорила Люба, пользуясь передышкой Нины Федоровны, — так мальчишки примерно подразделяли меж собой девчонок нашего класса по их характерам, или качествам, когда обучение в школах ввели совместным. Секанс — это были, по их представлениям мы — самые последние. Оттого как мальчишки разговаривали с учителями, как вели себя в школе, — ужас стоял в глазах девочек. Но за три года совместного обучения и тихони-девочки развинтились донельзя и уже ничуть не ужасались на самих себя.

— Умом рехнуться можно… Мол, жизнь не удалась… Эта молодуха посуду перебила, хочет ночью мужа зарубить, а этот муж хочет изменить, развестись и заиметь жену получше матери родной. И всего-то! Ух! И нечего попить у нас. А я очень хочу пить: во рту у меня все пересохло, — скользнула Нина Федоровна взглядом по столику.