Выбрать главу

Причем недругам Нечаевой не нравился ее непокладистый, неуживчивый характер, а вовсе не ее умение в работе, — недостаток, который надобно изжить. Такое вот неоднозначное суждение, бытовавшее в небольших коллективах.

На то воля божья, что характеры враждуют.

Но тут чья-то непорядочность явно заявилась. Непорядок!

Так что теперь Кашину стало нужно вмешаться в конфликт и, возможно, погасить его (больше некому); во всяком случае стоило попытаться что-то сделать, чтобы таким образом помочь в защите молодой Нечаевой, матери двух девочек. Иначе он никак не мог поступить, как ее невольный покровитель, поскольку в свое время уговорил ее поменять место ее работы к ее выгоде.

Накануне вечером Антон созвонился с Иваном, с кем как-то прервалось общение, и не смог фактически толком выяснить у него суть его претензий к Нечаевой.

В чем же причина такого диссонанса и людского возбуждения в коллективе?

И чем дальше длился этот телефонный разговор, тем больше Антон не понимал, кто же кого дурачит и почему заведомо предрешенно Иван говорил (самоочевидно с чужого голоса), что он-то, Антон, точно не прав, а правы они — Васькин, Адамов и другие их компаньоны. Это ж ясно, как божий день. Что же явилось причиной навета? Косность мышления? Боязнь честно послужить справедливости? И эти многозначащие фразы Ивана: «Я помню, как вы — Антон и Костя Махалов — пришли к нам в издательство некогда. С чего вы начинали, и вам никто не препятствовал…» Будто вот она — сама добродетель в его лице. Неужели одно членство в партии так влияет на предрассудки и ложные истолкования честности, воинственности и узкие интересы? Неужели легко надвинуть шоры на глаза, чтобы ничего не видеть? Да и правомочна ли так называемая расследовательская комиссия, возглавляемая партийцем, созданная для того, чтобы заведомо найти прегрешения в работе Нечаевой.

Дурацкая затея!

Иван пытался судить обо всем понаслышке. И логика его рассуждений сводилась к несерьезным доводам — оговоркам, услышанным им от недоброжелателей, вроде этой: «Там же, в типографии, она только диспетчером служила — неумелая, знать…»

Антону дальше разговаривать с ним, Иваном, расхотелось. Нужно было хоть немного уважать себя. Но он еще напомнил Ивану о трех его фронтовых писем своим родителям, которые тот дал ему для использования их в книге, — они находились в сохранности, и он хотел бы их вернуть ему (несколько Ивановых писем военных лет находились в музейных экспозициях). И приятели договорились встретиться позднее.

Что ж. Разговор закрыт.

II

Для Антона происшедшее вокруг Нечаевой было неприятно не потому, что он в чем-то ошибся, передоверявшись своим добрым чувствам и намерениям, а больше потому, что на нее так дружно (хором) ополчились сослуживцы, особенно мужчины-заводилы, так сказать. Особенно они. Отчего? Уж не оттого ли, что Нечаева, зная о прежних похождениях Васькина (она ведь работала в одном с ним учреждении), и могла чем-то скомпрометировать его? Но она явно была его головной болью.

— Нина Вадимовна, Вы состоите в партии. Так сходите в Райком, — посоветовал Антон. — Нужно приструнить ретивых.

— Это только нервотрепка, — сказала она. — Тут секретарь — женщина. А Васькин, как секретарь, у нее в почете. Уже накатали пасквиль на меня… Пригрозили разбором.

— Даже так?

— Вот именно. Я Вас не хотела тревожить, Антон Васильевич, но не могу…

— Тогда заявитесь в Обком. Обязательно! Вас должны выслушать.

— Ну, там я сошкой буду. И то, как я попала сюда… Спросят же сразу…

— И скажите откровенно, что по рекомендации моей, вовсе не по блату. Вам денег не хватало на пропитание детей. И лишняя десятка Вам не помешала… Если нужно подтверждение мое личное, — пусть вызовут меня. Я готов. Я знаю: здесь сейчас агитацией заведует сносный секретарь. Непременно сходите. А прежде позвоните туда и договоритесь о своем визите. Везде люди есть. Нужно разговаривать с ними. Всеми.

Вчера же к Кашиным в квартиру поднялась старенькая инвалидка, живущая этажом ниже, с седьмого этажа, и попросила Антона, мужчину, помочь свести лежачего мужа-инвалида в туалет. Она было еще ходячей с палочкой и с самодельной сумкой, висящей на плече, и при встрече Антон здоровался с ней. Он слышал от домашних, что мужа ее, старика 89 лет, разбил паралич. И, хотя Антон сам проболел — было повышенное давление, он спустился с ней в их квартиру. Увиденное здесь прежде всего потрясло его наготой (и в буквальном смысле). На кровати лежал в одной рубашке (без трусов) старик. Он был слеп, искал его руку, чтобы опереться и встать с постели. Антон приподнял его под мышки и направлял к туалету — поворачивал, как нужно, а тот не шел, а скользил по полу, куда нужно, — скользил костылями — ногами в насунутых на ступни тапках — чтобы подошвы ног не скользили. Его тело было здоровое, но дряхлое и не дряблое, как бывает у стариков.

Александра Ивановна, как только они уложили в постель инвалида, пожаловалась Антону на то, что соседи стали избегать ее — не всегда дозовешься их до помощи. Их сын скончался в 30 лет. И больше никого из родственников нет у них: то война выбила, то в репрессиях родня пострадала. Этот случай не был чем-то исключительным. Была такая наша жизнь. Ходи, пока тебе ходится, и дело свое святое делай, и тебе зачтется.

Нечего тужить, если и не доживешь до таких престарелых лет. Зато не станешь обузой — не доставишь хлопот — для близких. Главное, вовремя посторониться перед другими живущими. Ты ведь уже знаешь цену своего существования. Однако разум Антона был занят чем-то более серьезным, чем боязнью своей смерти в череде других смертей; он не думал о ней нисколько, а шел навстречу чему-то решительному для себя — хотел дотянуться до чего-то исключительного и не умереть прежде, не дотянувшись до того. Он пока не видел этой смерти, грозившей ему закостенело-скрюченными пальцами.

Но опять и опять ему снился бандитский шабаш, танцующие перед ним уродцы-чурбушки в стальных одеждах, зачумленные, в черных эсэсовских масках, закрывавших их лица, и нацеленные дула их карабинов.

Люди, проснитесь же!

И вот его привела в издательство тревога за человека, а не соблазн возгеройствовать. Отнюдь.

Общая издательская атмосфера здесь в учреждении к счастью для Антона пахнула ушедшим временем. Она была отчасти такой знакомой, постаревшей и уже какой-то тесной для него, его восприятия и вместе с тем заметно изменившейся по лицам — прежним и новым, по их выражениях при встрече с ним. Он точно вырос из своих привычек и представлений, существовавших здесь, почувствовал уже невозможность к их возврату и того, чтобы что-то изменить к лучшему и повлиять на что-то, как бы ни был он решительным и убедительным. И среди работниц производственного отдела он уловил большую настороженность к его внезапному приходу, едва он вошел сюда. Он почувствовал не прежний, открытый, а какой-то недоступно-скрытный настрой, при котором прежние выпускающие, знавшие его, при разговоре с ним отводили глаза в сторону, словно виноватые в чем-то дети. Это что-то значило, не одно их желание не обсуждать ситуацию, и нечто большее. И было ему уже неловко за этих людей, которые не хотели ему открыться честно, как прежде было в их отношениях, и за свое вторжение с желанием их увидеть и поговорить. Был какой-то переворот в умах. Отчего? Он увидел какой-то взыскующий и скорбный взгляд.

И вспомнился ему эпизод, как провожали работницу на пенсию…

Он перебирал сегодня с утра фотографии для отбора на удостоверение, и ему попала на глаза одна фотография, и теперь он вспоминал — в контраст существующему положению.

Все прежнее прошло. Прошел этот дух. Что-то кулуарное возобладало в отношениях людей друг к другу.

Затем Антон, постучав в дверь, заглянул в комнатку-корректорскую и, увидав двух сидевших и уже незнакомых ему девушек, представился им. На что они сказали просто, даже с некоторым интересом: