Но настал 40-й апрель — немцы разом оккупировали Данию, и их военно-морские силы уже проникли в фиорды и в столицу Норвегии — Осло. И дальше. Норвежское правительство бежало из страны. В те дни французский кабинет Рейно потребовал от Москвы отозвать Советского посла из Парижа. Для Запада СССР был более горячим раздражителем, и из-за войны с Финляндией его, признав агрессором, исключили из Лиги Наций.
— Жуть, чего я не знал! — спростодушничал Наседкин.
— А от знания-незнания чего-то из того не изменишь ничего, — вставил Антон.
Поднял Станислав Сафронович магнетические глаза, чуть переждал и стал договаривать в интонации прежней:
— А вот 10-го мая 40-го же года немцы, резко ударив через Арденны на стыке французских и английских войск, смели их и ворвались на территорию Франции. Попутно принуждая к сдаче бельгийские и голландские войска.
Гитлеровцы ликовали. Это еще казалось для них легким развлечением. Геббельс пророчествовал: «Париж будет взят в первой половине июня, а мир подписан первого июля». Кошка играла пока с мышками.
Ну, еще б не грезить агрессору. Скоротечно покорена вся Европа (включая Югославию и Грецию, исключая лишь Англию). Захвачено снаряжение ста восьмидесяти дивизий. И вместе с союзниками у Германии есть теперь более чем десятимиллионная армия, готовая — как только Солнце взойдет — взять и мировое господство.
На этом лекция закончилась.
Антону припомнилось, как в предвоенный год сиплый мужичишко, пристав к ним, пятиклашкам, возвращавшимся гурьбой из Ржевской школы, на улице Коммуны, обжигающе декламировал стихотворение Лермонтова «Бородино»: «Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, спаленная пожаром, французу отдана?..» Аж захватило дух у всей ребятни от суровой новизны слов поэта, от предчувствия надвигавшейся беды…
«Данность не отменишь, — умозаключил для себя Антон: — и кто бы что бы ни громоздил теперь, по большому счету Сталин тактически упредил агрессию Гитлера в том, что успел реорганизовать отсталую индустрию и сельское хозяйство Советского Союза, обновив и укрупнив эти отрасли, т. е. опередил на уровне усиления элементов игры, или, точнее, жизнеспособности народа.
Спустя-то лишь двадцатилетие после повальной разрухи, оттока денежных средств, государственнообразующей элиты, специалистов! Эти системные укрепления спасли страну от уничтожения. Советский Союз смог противостоять бронебойной немецко-европейской мощи и доктрине, построенной на преимуществе тотальной молниеносной зверской войны, и усмирить врага, уничтожить чуму фашизма. Германия израсходовала все свои и саттелитские силы и резервы; она надорвалась, выдохлась. Не добралась до победного финиша.
И разве не позорны были торг и словоблудие в стане оппозиций о том, кому и как противостоять, когда именно большой капитал — а перед ним стлались ниц императоры и короли — вовсю командовал, подкупал, разобщал инакомыслящих и, поигрывая мускулами, рулил-правил неоспоримо на вселенскую военную перекройку?
Однако думай лучше о себе самом — проку больше будет. Да наверное».
XI
И только-только Кашин поразмыслил таким не обязывающим ни к чему образом, как странновато (впопад, что ли?) спросил у него Иливицкий, только что они вдвоем вышли из затиснутого здания техникума на тускло освещенную и холодную 2-ю линию:
— А ты еще пашешь… пером? Тебе хоть удается? Бр-р-р! Зябко что-то…
Примечательно продолжавшиеся еще их отношения были отныне и потому, что друзья занимались в одном институте, хотя и на разных факультетах.
— Дрянно, мало очень, — односложно, замявшись, признался Антон. — Нужна великая отвага, чтобы перепахать весь фактический материал, а не плодить благожеланные придумки абы как. Но, спрашивается, для чего? Красиво не поступиться своей правдой? В чем она? Взять и половчее рассказать какую-то историю всем знающим и незнающим? И кто тебя поймет? Рутина же — исследовать обстоятельства крушения какой-то личности и чьих-то чудных замыслов и предлагать кому-либо подобное чтиво. Это никого не прошибет, не повлияет ни на что, потому как психологически-биологическая основа в человеке — животная: давай хапать, что бы ни случилось. Вот если б предугадать падение звезды… Выдать будоражащую сенсацию… Не знаю, не знаю… Не идет… Не вызрел замысел, видно… Но дело это, представь себе, кем-то движется. Помимо моей воли. Аминь, как говорят. С тебя все же спросится… Я это чувствую… Предельно… Да, похолодало…
— Ну, ты, филолог-гуманист, даешь! — Ефим захохотал несдержанно, голосисто, невзирая на октябрьскую ветренность, обходя стекленевшие на тротуаре лужи. — Как мудро ты расфилософствовался… Значит, еще уповаешь на гуманную необходимость…
Поистине нескончаемой головоломкой для всех представлялись письменные упражнения Антона.
— Вы, Антоша, все пишете, лишаете себя всего, всех развлечений, — сочувствующе усовещала его квартирная хозяйка Анисья Павловна, когда он марал-исправлял за столом отдельные странички. — Держитесь, как инок-затворник. Мир захотели перевернуть своей идейностью, принципиальностью, убежденностью. Не перевернете, сударь, поверьте мне, стреляной, хромой вороне!
Более года назад Антон — в очередной раз неизбежного выбора — поселился у Анисьи Павловны, столковавшись с ней о том на обменной толкучке, проходившей у перекрестка Маклина-Садовой. Носильных вещей у него было мало — все принес с собой. И ко всему этому, к своему перемещению в городе он, довольно пожив в землянках, в палатках и у кострищ, когда люди не маялись дурью от безделья и не гробили свое здоровье наркотой, — он еще относился просто, как к непростому, но не смертельному временному явлению.
— А ты в чем разуверился, Фима? — спросил в свою очередь Антон.
— Видишь ли, я вычитал у Дидро то, что он усматривал ложность веры, только лишь устроенной людьми через религию, — отвечал Ефим.
— Но чем ты расстроен? Вижу: мрачен…
— Меня, во-первых, уже достали требования чинуш к нам — немедленно начинать работу в сфере книгопроизводства. Не устроишься — пеняй на себя. Попадешь под отчисление…
— Кажись, я подстраховался в этом плане: практикуюсь с корректурой. Но у тебя же ведь тетя есть — секретарь в главном издательстве… Неужто для тебя, любимого, местечка не присмотрит, не добудет?
— Боюсь, фактически я подвел ее, во-вторых.
— Каким образом?
— Переусердствовал. Она-то представила меня книжным художником. И те почти приняли в работу несколько моих рисунков к рассказам. Нужно было лишь подтенить в них, рисунках, отдельные места, обобщить; однако я, лох, перестарался — и запорол: попригладил маленько. В результате все — насмарку.
— И что будешь делать?
— Попытаюсь их восстановить в первоначальном виде. До чего ж несправедливо уязвимы мы! — завозмущался, жалуясь, Ефим. — Много на себя берем — и бежим, бежим, сворачивая голову, чтобы догнать время убегающее, а мало что удается нам.
Недавно, встретясь случайно в капелле на концерте с Антоном и Оленькой, надевшей перед походом сюда синюю длиннополую бархатную юбку, Ефим разоткровенничался весь:
— В зале музыка, скажу вам, бежит галопом — не догнать ее. И уж, конечно, не объять. И чувствуешь себя, если не профаном, то полным болваном: скачешь за ней вприпрыжку, выдыхаешься начисто — не успеваешь никак скакать вровень. Уже нет в мозгах у самого себя скорости прежней, нет быстроты соображения и должной тренировки. — Ефим был всегда откровенен, даже слишком, открыт и в сравнениях верен, понятен всем.
Оленька даже засмеялась от этого его откровения. И больше оттого что она так нашла выход своим сомнениям.
«Нет, нет, — поспешила она сказать себе то, что не могло быть возможным для нее, было невозможным и быть не могло хоть сколько-нибудь близко к этому. Тот, домогавшийся ее ухажер вдруг представился ее воображению несвободным по натуре человеком, каким-то неуютно-еловым… по цвету… он станет ей скорее в жалость, а значит, и в тягость, избави бог. — В них, — подумала она о Кашине и Иливицком после веселого замечания о музыке последнего, — в них другое отличительно качество — свободность. И мне оно ближе, знакомей. Они сами себя и музыку воспринимают вживе, как и все пожалуй. Как у них получается — незаученным образом. Не шагают по гладенькому тротуару…» И эти-то фигуры, окружавшие ее, постепенно заслонили собой того далекого человека. Но ей предстояло лишь воочую вновь убедиться в этом при встрече с ним, чтоб не ошибиться ненароком.