Выбрать главу

Антон было принял за старух и обеих иссушенных горем матерей, которые в обесцвеченно-простеньких, помятых в окопной теснине, нарядах, склонились напоследок над неубереженными своими чадушками и что-то еще причитали.

После он один в раздумье, сокращая расстояние, возвращался в березняк, к палаткам, напрямую — полями. Но едва он зашел в знакомый овраг, как очнулся, сразу, немало удивленный. Все в овраге было изъязвлено свежими черными воронками, пятнавшими всюду зеленый травяной покров; впечатление было такое, будто здесь снова только что прокатился массированно настоящий фронт. И Антон застыл в недоумении: а может, он не туда забрел? Ведь этих же ворон прежде, когда он один собирал здесь щавель, точно не было, он не видел. Так откуда же они? Ах, да! Ему вспомнилось, что в эти самые дни саперы зачистку и подрывы проводили! Гремели взрывы.

«Вот как оно! — с изумлением подумал Антон. — Все-таки какое ж изрядное количество мин было понатыкано повсюду!..» Выходило (что невероятно): он, ничего такого не подозревая, многажды расхаживал в минувшие дни, когда собирал щавель, по таившейся под каждым кустом и кочкой смерти! По крайней мере, стало быть, от нее-то он не был же ничем застрахован. Однако то, что ничего не взорвалось под ногами у него, могло свидетельствовать лишь о том, что здесь были заложены по большей части не противопехотные, а противотанковые мины, которые — с особенным устройством — лишь под тяжестью большой срабатывали…

Вблизи его вспрыгнула, заставив его вздрогнуть, и плюхнулась в ржавую колдобину лягушка. И он, уж более не задерживаясь, но повнимательней обшагивал свежевырытые воронки, выбрался из овражка и заспешил отсюда на ромашковую опушку.

Те малые горемыки беззащитные, только что ходили, бегали, жили, радовались дню, как и все живущие, — очень любознательные, жадные до ребячьих открытий, до каких-то впечатлений; они, малые, абсолютно никакого зла не причинили никому, но так нелепо, дико погублены адской силой неразборчивой, слепой. И об этом напоминали Антону эти черные воронки, безжалостно разорвавшие зеленый мир.

Назавтра, встав с зарей, Антон заворожено писал прямо из окна волжский пейзаж с двумя лошадками, зашедшими по косе в реку. Было тихо, спокойно, волшебно. Уходили тревоги.

Через день бригадир — толстушка в фуфайке и резиновых сапогах пустилась впрыть, чтобы остановить вывернувшийся из-под Волги грузовик, который вывозил песок из карьера — разрытого, исковерканного крутого берега. Она успела, и шофер, усадив Антона и Олю в кабину, довез их до города.

VI

Антон, уже самоутверждавшийся в большом городе, еще неотложно хотел навестить во Ржеве и своего бывшего наставника-живописца Пчелкина, с которым он не видался уж больше года; ему-то, естественно, не терпелось узнать, увидев самому, как тот живет и что нынче пишет. Оля самоустранилась — не пошла с ним: она, во-первых, не знавала Пчелкина и была противницей (что похвально) всяких девичьих тусовок вокруг мужчин, а, во-вторых, радостно устала накануне ночью после дальней прогулки с Антоном на просмотр фильма и обратно. Она, понятно, хотела отдохнуть от всего.

Эта блаженная ночь объяла все вокруг, когда они, влюбленные, возвращались из кинотеатра пеше, минуя городской центр и пригородные постройки, и станционные пути, и речку, и совхозные поля, — к ее приютному дому деревенскому. Напоследок они шли по затравеневшей — с ромашками и васильками — дороге, среди извивов массива наливавшейся ржи. Колоски шелестели, качаясь, соприкасаясь один с другим. И кузнечики вели отлаженный стрекот. Были полусумрак, воздушная густота. И луна серебрилась, путалась в облаках. И зарницы слабо-слабо разряжались с розоватым отсветом над землей.

Оля и Антон ловили друг друга в объятья, обнимались, целовались; они резвились, очень счастливые — и от прикосновения к себе мягких рук, коленок, плеч, губ при их движении вперед, вперед, и от потоков душистого воздуха и качавшихся, дымящихся пыльцой ржаных колосков на тоненьких стебельках. И она, и он, словно опьяненные своим сближением, и не думали тут ни о чем плохом. О том думать не могли в такой момент. Их счастью пока ничто не мешало. Ему не было предела.

И какой же ангел, интересно, наворожил им двоим такое, что они вдруг оказались столь близки один к другому в пространстве, хотя не знали друг о друге ничего с самого начала. Антон ведь случайно приветил Олю в Мариинке, когда был на балетном спектакле и нашел ее по какой-то спущенной с яруса шаловливо вьющейся бумажной завитушке, привлекшей его внимание. О, необъяснимые и неповторимые моменты в нашей жизни, данные судьбой на радость нам!

Однако Антон и Оля, прогулявшись, зашли не в дом, а в воротца ограды и залезли на свежепахучий сеновал дворовой и, лежа на нем, еще разговаривали (она не отпускала его) — они все еще не могли наговориться досыта. Какое там!

Тем временем из дома неторопко вышел старик; он, войдя за воротца, молча постоял, постоял на улице, послушал их болтовню — и затем удалился обратно в избу.

Оля после, смеясь, рассказала Антону, что она этой ночью потеряла во ржи поясок от розового платья, наутро ходила туда — искала потерю — и удачно нашла его. А бабка струнила мужа:

— Полно тебе, Петр, безвредный! Не паси внучку! Пускай, если ей любится, и дружит с Антошей; я вижу: он — надежа, ничего худого с ней не станется при нем.

— Ну-ну, моя провидица домовая! — только и нашелся он сказать так.

VII

Антон размашисто-несдержанно подходил к старому потемнелому дому Пчелкина, стоявшего в линию на боковой Ржевской улице с канавками для дождевых стоков. Неведомо сколько раз он бывало, бывало проходил здесь.

Как раз на открытое крыльцо, что было сбоку, вывалились из дверей острая сосредоточенная фигура Колокольцева, художника-бизнесмена, какое-то круглое красное с бородавкой божественное личико с красными бегающими глазками не то мужчины, не то женщины, округлая дама в панамке и провожавший главным образом ее сам Павел Васильевич Пчелкин, свободная личность, — поджарый и, как всегда, весь забронзовевший от пребывания под солнцем на любимой рыбалке. Пчелкин был с полусерьезно-уважительным выражением на аскетическом лице и расставил крепкие цепкие руки так, точно собирался протанцевать, что ему ничего не стоило. Хотя был он в клетчатой рубахе и повседневных брюках, испятнанных засохшей масляной краской, чему он не придавал абсолютно никакого значения. Никогда и нигде. Чего там! Привычное дело для художника! Психически надо понять: еще прежде иные столичные живописцы (а Павел Васильевич раньше много живал в Москве) видели над собой ореол богоизбранности своей профессии настолько, что могли прямо от палитры, не переоблачаясь, заглянуть по-свойски даже на концерт в Большой театр, как бы этим подчеркивая лишь свою неоспоримую значимость для общества, как открывателей чего-то нового и очень нужного всем. Причем не декаденствуя, не занимаясь мессианством, не подлаживаясь ни под кого. Искусство живописи обретало зримые жизненные формы.

Итак, остановившись на крыльце, Пчелкин машинально ощупал левой рукой (сохранны ли) удочки, заложенные им на гвоздиках под карнизом крыши, и договорил:

— Анастасия, я в долгу: Ваш обзор моих офортов бесподобен; жалко, что оттиски с ним замельчили: увы, первый штрих из-за этого пропал весь…

— А потому и не напечатали полосу газетную. Редактор-то хотел поместить на ней все — оттого накладка вышла. Бесконтрольная. Оттого. — Прокрутилась Анастасия, снимая со своего голубого платья, какие-то прилипшие пушинки. — Приезжайте сами в Москву, коли собрались; будем очень рады, и Вы лучше разберетесь на месте с цинкографами. А может, в журнал «Художник» постучитесь — попросите напечатать? Попробуйте…